инфекций. Хочу верить, что ладан и святой дух убивают бациллы.
Есть люди, у которых в церкви начинается чудовищное удушье. Или едкое раздражение слизистой. Или багровые пятна, похожие на раздавленную клубнику. У таких людей аллергия на ладан. На аромат Бога.
В углу оставленные прихожанами продукты и цветы. Они могут лежать здесь день. Могут два. Больше всего хлеба. В течение короткого времени в нём с вероятностью один к трём может возникнуть картофельная болезнь. Её носитель — бациллус субтилис. Иногда из такого хлеба делают просфоры, символизирующие тело Христа. Их используют для причащения. Вкушая тело Христа, ты очищаешься.
Рядом с хлебом и цветами стоят ёмкости со святой водой. По-гречески — агиасма. По верованию Церкви, агиасма — не простая вода духовной значимости, но новое духовно-телесное бытие, взаимосвязанность благодати и вещества. В церквях такую воду набирают из скважин. Или из водопроводной трубы.
Обеззараживают воду двумя методами — хлорированием и коагуляцией. В результате хлорирования в воде могут определяться смертоносные вещества, разрушающие практические все внутренние органы. Бромдихлорметан. Дибромтрихлорпропан. Дихлорацетонитрил. И ещё множество поэтических названий. Акриламиды, возникающие в результате коагуляции, вызывают расстройства центральной и периферической нервной системы, репродуктивной функции, проникают через плаценту и отравляют плод в утробе матери.
Есть третий метод обеззараживания — крёстное знамение. Батюшка освящает воду в баке. Прихожане подходят и открывают краник. Пьют натощак. Вместе с молитвами. Доказано наукой: третий метод самый эффективный. Крест и молитвы сильнее химических соединений.
Только сейчас я замечаю, как высокий, худощавый священник исповедуют склонившуюся пред ним женщину.
Мне было восемь, когда меня исповедовали и причастили в первый раз. Мы пошли в церковь всем классом. Нас собрали и загнали в храм.
Среди молящейся паствы мы стояли и смеялись. Не потому, что насмехались над Христом и верой Его, а потому, что не осознавали, где и для чего находимся. На нас возмущённо косились прихожане. Смех, будто издёвка, звучал в священных стенах церкви. В стенах скорби и извечного катарсиса.
Один я с осуждением смотрел на одноклассников. Мне было стыдно. За них. За себя.
Вечером, перед утренней исповедью, мама продиктовала мне мои грехи. Я записал их на бумажке.
Утром я просто подошёл к священнику, протянул свою записку с грехами, продиктованными мне мамой, и склонил голову. Он прочитал мои записи, мамины надиктовки, простил и позже причастил.
Мне сказали, что, исповедавшись и причастившись, я почувствую себя чистым, освобождённым. Но я не ощутил ровным счётом ничего. Только страх. Панический страх оттого, что я живу со всеми этими грехами. Грехами, мне продиктованными. Из меня вышел никчёмный Стивен Дедал.
Вот и сейчас я подхожу к священнику. Жду просветления. Будто мне дадут право на убийство. Дадут удостоверение карающей десницы Господа Бога.
Священник смотрит на меня. Я вспоминаю протестантский канал. Пляшущих и поющих пасторов, рекламирующих Бога, будто вибротренажёр. Они другие. Здесь всё иначе. Здесь чувствуется боль Того, Кто искупил грехи всего человечества. Слышится крик, обращённый к Отцу с креста. Видится кровь, стекающая по древку копья.
— В чём хочешь ты исповедоваться, сын мой, — обращается ко мне батюшка.
В чём? В том, что я хожу в секту? В том, что я член фашистской группировки? В том, что я участвовал в надругательстве над девочкой?
Я могу сказать всё это. Открыть правду. И навсегда заслужить свою анафему.
Мне было пятнадцать, когда мне отказали в исповеди. Меня спросили, блужу ли я. Нет. Имел ли я связь с женщиной? Да. А это ли не блуд? Нет.
Такой вот конструктивный исповедальный диалог. Я рассказал батюшке о вреде воздержания. О прогрессирующей мастурбации и педерастии среди подростков, воздерживающихся от секса. О простатите и уменьшении числа сперматозоидов. О комплексах и фобиях.
Батюшка выслушал меня со слегка склонённой головой. Кивнул и отказал в исповеди. Приходите потом, когда одумаетесь и смиритесь.
Он вёл исповедь как ритуал. Выслушивал грехи. Потом раскаивающееся молчание. И отпускал с чистой совестью.
Ты подсадил на иглу всех своих друзей. Просто скажи, покайся — обрети своё спасение.
Ты обворовываешь страну, отбирая пенсии и зарплаты. Просто скажи, смирись, окажи благотворительность — обрети своё спасение.
Обрести спасение весьма просто. Главное — не спорить.
Исповедь — безмолвный раболепный монолог, лишённый выбора. И те, кому отказали, имеют право на обиду, ибо они отличны от тех, кого исповедовали, в одном — в праве не быть согласным. Однако, есть и исповедь внутри себя: когда формальный стереотип перерастает в жизненно-необходимое, в совершенное стремление к детерминации себя как согрешившего и пришедшего к спасению. Тот, кто раскаялся, не имеет страха быть отвергнутым внутри своего сердца. И тогда человек в сутане — проводник для покаяния перед Богом, а его осуждение — хворь гордыни.
Ибо не люди веры эту веру определяют, а вера рано или поздно видоизменяет и детерминирует их самих.
Священник терпеливо ждёт, когда я поведаю свои грехи. И неожиданно для себя я начинаю говорить текст с той бумажки. С той, из детства, на первой исповеди. Мямлю все грехи, продиктованные мне матерью. Прошло семнадцать лет, но ничего не изменилось.
Он слушает и спрашивает, каешься ли ты, сын мой. И я говорю, да, каюсь всей душой. Священник заносит руку для крёстного знамения, готовится к словам отпущения грехов.
И вдруг я пониманию, что моё раскаяние — ложь, фальшивка. Как и вся моя жизнь. В ней нет раскаяния души. Я тихо спрашиваю:
— Святой отец, разве это честно? Разве не видите вы, что всё это ложь? Что большинство людей, просящих спасения, лгут, ибо страшатся ада, а не жаждут истины?
— Сын мой, все мы грешны, и страсти, кои обуревают нас, зачастую берут верх, но здравый человек стремится к спасению души своей, ибо она та сила, что дарована нам Господом нашим во спасение.
— Здравый человек? И вы святой отец верите в то, что остались здравые люди? Кто же тогда те, кто разносит вирус Кали? Кто те, кто надругался над девочкой?
— Вирус Кали? — переспрашивает меня святой отец.
— Да, батюшка! Люди, носящие его, считают себя богами! — Моя голова под рукой священника. Я по-прежнему говорю с опущенной головой. — Только где подлинный Бог, допускающий такое? Ненавижу их! И потому я ничуть не лучше.
Чувствую, как пальцы священника нежно теребят волосы на моём затылке, слышу его голос:
— Мы жертвы.
Почему все самые решительные мысли приходят поздней ночью? После второго, третьего часа бесплодных попыток уснуть. После безуспешной борьбы с комарами, кошмарами наяву и самим собой.
Ты ворочаешься с одного на другой бок. Накрываешься одеялом — сбрасываешь одеяло. Выходишь на кухню. Пьёшь воду. Куришь в форточку. Одну за другой. И думаешь, почему?
Лезут тягучие мысли, похожие на дребезжащие по просёлочной дороге повозки. О жизни. О том, что не сделал. О том, что мог бы сделать. И, кажется, завтра утро, новый день, а вместе с ним и новая жизнь. Без ошибок и поражений.
Ещё одна сигарета, за ней другая. Третья. Четвёртая. Курю до тошноты. В такие моменты рак лёгких кажется куда меньшей проблемой, чем отсутствие долгожданного сна. Из окна комнаты наблюдаю, как по ночной трассе, похожей на тёмную вену наркомана, проносятся редкие автомобили.
Неужели эта ночь не кончится? Завтра, впрочем, уже сегодня, мне надо решиться. Решиться в сотый раз начать новую жизнь. Без Юли. Без вируса. И главное — без самого себя.