У кабинки, нервно теребя длинные кудри, просится зайти внутрь Митя Кузнецов. Изнутри слышится отчётливое:
— Отъебись!
Голос, кажется, принадлежит Максимову. Митя визжит в ответ:
— О рецензии не проси! Не напишу!
Наконец, усаживаюсь за отведённый мне столик. Первым делом выпиваю. Слава Богу, успел, потому что меня вновь отвлекают:
— Юрий, можно к вам присядет красивая девушка? — Это уже интереснее. Я киваю и сразу же предлагаю водки. Она морщится. — Нет, спасибо, я не пью. — Значит, не поэтесса. — Хотела бы с вами пообщаться. Я литературный секретарь молодого автора…
Опять — двадцать пять! Откуда же они берутся: эти девочки-припевочки, эти мальчики-одуванчики? Литераторы, мать их!
Не обращая внимания на собеседницу, я наливаю себе водки и выпиваю. А она всё говорит, хлопая длинными ресницами, рассказывает мне о своём доморощенном таланте. Сколько можно? На-до-е-ло!
Мне, если честно, насрать на то, как тяжело пробиться в ваших мухосрансках и зажопинсках. Насрать, в каких маргинальных журналах публиковался автор. И на его лонг, ультралонг, анлимитлонг листы премий мне тоже насрать. Своих проблем хватает.
Кто ты там говоришь? Литературный секретарь? Ну, мне-то не ври, ладно? Ты обычная среднестатистическая жена среднестатистического автора. Бросай его! Найди себе менеджера, бандита, чиновника — кого угодно, но только не поэта.
Что он? Талант? Да таких талантов в интернете жопой жри, а все великие поэты здесь. В этом убогом кафе. Он есть? То-то же — нет его! Потому что невеликий! Ты водку пьёшь? А, точно не пьёшь! Я пью!
Что тебе опять? Совет дать? Ха! Совет…
Писать и ещё раз писать! Знаю, было уже! Впрочем, ладно чего уж тут? Совет мой такой: занеси бабки правильным людям, а они уже всё сделают: и премии, и журналы, и книгу, и продвижение. Я могу рецензию написать. Контент сейчас на хер никому не нужен! Автор продаётся — не текст…
Водку будешь? А, я один выпью. Мне не привыкать.
Девочка с большими карими глазами уходит, выклянчив мой электронный адрес. Вместе с ней уходит бутылка водки и отличное настроение.
Ко мне подсаживаются пьяные Пестиков и Синяков. Бурно жестикулируя, орошая всё вокруг слюной, они говорят об эстетике.
— Эстетика, mon cher ami, — это созерцание божьего дыхания в каждом проявлении этого мира. То ангельское пение, которое можно услышать лишь сердцем… — вещает Пестиков, потирая рыжую бороду. На ней в софитах поблёскивают блевотные капельки.
От диссонанса капель и бесед об эстетике меня вдруг самого начинает подташнивать. Я вываливаюсь на свежий воздух. Проветриться.
Прямо у входа ожесточённо спорят Сукнов и Костюк. Первый доказывает второму, что литература сегодня безвозвратно ушла в подполье:
— Подобно тому, как после распятия Христа апостолы пошли по миру, дабы нести горстке избранных благую весть, так и мы, поэты, должны взывать к сердцам, ибо литература уже распята торгашами. Сегодня мы тонем в море информации, а корабль спасённых — это поэзия. Наша аудитория — избранные в пустынях, пещерах и каменоломнях. Апостолы несли миру слово, и мы идём с тем же…
— Так тебя не издали? — по-украински перебивает его Костюк.
— Ты меня слушаешь или как? — негодует Сукнов. — Изданная книга — акт примирения с этим бездушным миром.
— Обратись к Мышкину, в Питер, — вновь перебивает его Костюк. — За нормальные деньги сделает тебе книгу. Обещает тираж в тысячу, но печатает меньше. Книга у него — не статус, но лучше, чем ничего. А там, может, заметят. Хотя в России своих поэтов хватает, а здесь русскоязычные авторы — чужие. Поэтому и говорю — пиши на украинском.
— О чём ты, Лесь? Это как иметь две души, — Сукнов осекается. — Впрочем, дай контакты Мышкина.
Я отхожу от них, чтобы не быть вовлечённым в дискуссию. Вижу, как Митя Кузнецов, пошлёпывая Максимова по заднице, усаживается с ним в такси.
Чуть вдалеке Зинаида Аскольдовна Веббер пытается обнять бледного молодого парня. Он отбивает её старческие, похожие на ветки дерева, руки, но она не отстаёт. До меня долетают обрывки фраз:
— Я знаю… у меня опыт… опыт лучше молодости…
Моя тошнота усиливается, трансформируясь из сартровской в физиологическую, и я выблёвываю фуршетную закуску под ближайший куст. Вместе с рвотной массой наружу вываливаются все ощущения этого поэтического вечера. Моё нутро очищается не только физически, но и метафизически. Остаётся полая рана, похожая на ту, что образуется, когданаружу выходит гнойный стержень фурункула. Я утираю губы влажной салфеткой.
За мной наблюдает Тимофеева, пронзая глазами-буравчиками. На её лице, похожем на мордочку Рики-Тики-Тави, читается презрение.
— Дура, — говорю я.
— Что, прости?
Я хочу сказать «извини», но вместо этого вдруг бью её лбом в лицо. Разбиваю нос. Из её правой ноздри течёт кровь. Тимофеева вскрикивает и бежит прочь.
Я один. Все великие поэты ушли. Осталось лишь послевкусие от встречи с ними. Словно утренняя тяжесть после обильного ночного застолья. Кровь — уже не ртуть, а застывший свинец. Не бурлит — испаряется ядом.
Я замер, воздвигнув памятник себе нерукотворный. Только ходить к нему некому. Я брошенное всеми изваяние. Одно из тех, что заполонило долину идолов. Их здесь много, а вот тех, кто хотел бы поклоняться им, почти нет.
Я делаю первый шаг. Потом второй, третий. Двигаюсь медленно, но двигаюсь наверняка, чувствуя, как нагревается моё свинцовое нутро. Я бегу!
На ум приходят мои самые первые строки. Незатейливые, но безумно родные:
Другие мои стихи спешат, толкаются и лезут мне в голову, как люди в вагон метро. Вереницы букв, складывающиеся в черновики того, что я называл жизнью. Пришло время переписать их набело. Я останавливаюсь только тогда, когда из меня прощальным хрипом вылетает последняя строчка.
Стою посреди парка. Где-то рядом вновь звучат стихи. Тихо, застенчиво. Рядом худой юноша, не замечая меня, читает девушке в очках. Плохие, банальные стихи, но она завороженно слушает, ловя каждое его слово. Мимика её лица точь-в-точь, как у него. Они словно зеркалят друг друга. И когда он заканчивает, она бросается ему на шею и шепчет пронзительное «Люблю». Он улыбается, так же застенчиво, как и читает стихи.
Стихи совсем не великого поэта.