– Ишь ты, еще четвертной им давать, кровососам казенным! Мы, пока по акцизу состояли, так законы разучили всякие... Мы и без подношений все обделаем, как муху в патоке... И-эх, залетные, гони – гррррабят!
Вернулся он из дальней поездки уже на Аксинью-зимницу, и вечером, в жарко натопленном клубе, учил девиц – как надо танцевать, чтобы не стыдно было показаться в Архангельске. Восемь дочек почтмейстера, как восемь здоровых кобылиц, вразброд топали одинаковыми туфлями, сшитыми утонувшим в прошлую весну сапожником. Трио заблудших в Пинегу музыкантов, потрясая давно немытыми патлами, терзали свои скрипки. В перерывах между танцами Стесняев не забывал выбегать в переднюю, чтобы проверить – не украл ли кто его новенькие галоши?
А в буфете запаренные от преферанса чиновники, таясь своих жен, торопливо глотали за ширмой водку, моргали кроличьими глазками. Им было любопытно – что там нового в губернии?
– А памятник Ломоносову все еще стоит в Архангельске? – спрашивал один у Стесняева. – Стоит, да? Это хорошо. Мы тоже пока стоим, еще не падаем...
– А вы, – интересовался другой, – не смотрели там водевиль «Невеста во щах и жених в гречневой каше»? Не смотрели... Жаль. Презабавная, скажу я вам, штука... Обхохочешься!
Стесняев чувствовал себя на седьмом небе. Взоры женщин в этот вечер были прикованы к нему, они расспрашивали его о модах, и как бы невзначай он говорил:
– Этот фрак мне шили у месье Роже... Каково?
Мешало Стесняеву в этот счастливый вечер только присутствие уездного секретаря – Аполлона Вознесенского: мятый и полупьяный, одетый в мундир, рукава которого доходили ему почти до локтей, он до забивания гвоздей еще не допился. Но был близок к этому. На всякий случай Стесняев держался от него подальше, а то... всяко бывает... еще в ухо въедет... При дамах неудобно в ухо звон получить!
– Только побывав в столице нашей губернии, – рассказывал Стесняев, – я воспылал любовью ко всяким знаниям. Как приятно там, господа! Тут тебе и музыкальные вертисмены, и магазины с конфетами в коробках, и галстуки поштучно... А вы бы видели, каков выезд у нашего губернатора!
– Видели, – раздался бас Вознесенского. – Мы видели. И въезд, и выезд. И туда, и сюда. И в штанах, и без штанов... И нас, в духовной академии пасомых, уже ничем не удивить!
– Что вы жаждали этим сказать, Аполлон Касьяныч? – смутился Стесняев, невольно заробев.
– Что хочу, то и говорю, – отвечал Вознесенский...
Стесняев еще раз проверил, на месте ли его галоши, и снова ринулся в танцы. Но слава героя дня померкла для него сразу, как только послышался певучий звон бубенцов. Все бросились к окнам, торопливо оттаивая ртом морозные узоры на стеклах. В вихрях снежной пыли промелькнула кибитка, холодно блеснули при свете луны лезвия штыков, и рослый жандарм, стягивая заиндевелый башлык, зычно возвестил собранию еще с порога:
– Господин пинежский исправник! По указу его императорского величества ссыльный Никита Земляницын, что осужден по делу государственного преступника Каракозова, доставлен...
– К нам?.. Никак в Пинегу? – слабо ойкнув, спросил побледневший от испуга Филимон Аккуратов.
– Да. К вам. По месту назначения, – подтвердил жандарм.
Пораженные, все долго стояли молча, словно соображая, что же происходит. Потом, словно по команде, толпа людей кинулась в переднюю и, хватая шубы и шапки, почти вытолкнула жандарма.
Обратно. На улицу. На мороз.
Стесняев все-таки успел надеть свои галоши.
...................................................................................................
Откуда-то появился фонарь, и вся эта орава чиновников и их жен, полупьяная, разморенная от печей и танцев, плотно окружила кибитку, в которой сидел государственный преступник.
После глухого полярного мрака яркий свет фонаря ослепил Земляницына. Закрыв глаза тонкой ладонью с длинными, словно из воска, пальцами, он сказал – устало и безразлично:
– Фонарь-то не обязательно... Завтра меня рассмотрите.
– Вот изверг! – искренне возмутилась исправница. – Нет, нет, не убирайте фонарь. Страшно в темноте с этим человеком...
– Со мною, – подоспел к ней Стесняев, – вам не должно быть страшно. Ради вас превращусь в тигру лютую и всем глаза выцарапаю... Хотите?
– Обыскать его надобно, – на высокой ноте прозвучал чей-то голос. – Он, может, всех нас ночью перережет!
– И – в холодную его, – заключил почтмейстер Пупоедов, – чтобы впредь знал, как на царя-батюшку нашего покушаться.
Расталкивая плечами толпу зевак, к кибитке протиснулся Аполлон Вознесенский – грубо сунул преступнику руку, сказал:
– Ррад! Весьма рад видеть культурного человека. Я счастлив! Позвольте мне обнять и поцеловать вас от души?
Земляницын пожал плечами, удивленный, и – отвернулся.
– Не желаете? Брезгуете? Напрасно... Ведь я тоже страдалец за землю русскую.
Тут подошел жандарм, велел солдату посветить и разомкнул на ногах студента промерзлые кандалы. Душевно посоветовал:
– Ноги-то, сударь, сразу маслицем смажьте. Подсолнечным хорошо бы. А сейчас можете идти постой себе отыскивать. Как найдете – исправнику доложите.
К удивлению толпы, жандарм очень тепло попрощался с преступником, коего конвоировал от самого Петербурга.
– Спасибо за компанию, – говорил ему жандарм. – Хорошо время провел... скушно не было, сударь. Еще раз спасибо за, компанию!
И когда преступник, взяв в руки тощий баульчик, вылез из кибитки и, зябко поеживаясь, сказал: «Погреться бы...» – интерес к нему сразу остыл, и толпа понемногу разбрелась.
Пинега, где собака в две минуты пробегает от одной окраины до другой, уже знала: «антихристов сын» шляется по городу, жилье себе сыскивает. Спускали с цепей битых-перебитых шавок, спешно накладывали крюки на двери, матери шлепками и руганью гнали детишек с улицы:
– Ванятка, Анфиска! Шасть в дом, постылые, вот я вас ужо...
И когда Никита Земляницын стучал в какие-нибудь ворота, дом глухо молчал, слепо смотрели закрытые ставнями окна. А какой-то нищий в рваном допотопном архалуке, подпоясанном веревкой, на которой болталась жестяная кружка, увязался за ссыльным и, грозя в спину ему суковатою палкой, все время вещал:
– Погибель тебе... у-у, иррод... сатана!
На пустынной базарной площади, под единственным на весь город фонарем, что качало на столбе ветром, стояли оленьи аргиши. Семейство канинских самоедов дружно распивало водку, заедая ее сырым снегом. Древняя безобразная старуха с громадной лысиной тут же справляла нужду и долго не могла подняться на ноги, сильно пьяная. Наконец она просто свалилась в снег и затянула монотонную песню.
Хозяин семейства, низенький самоед с трубкой во рту, подошел к Земляницыну, дружески протянул ему тяжелую четверть с водкой, на дне которой плескался стручок перца,
– Ань-дорова-те, – протяжно поздоровался он. – Выпей, бачка, сярку. Тепло будет. Петь будешь... Тыко богатый, Тыко олешков продал, Тыко вторую жену покупать едет...
Земляницын вдруг разрыдался. А нищий откуда-то из темноты базарных рядов швырнул в него свежим оленьим пометом.
– А-а-а, проняло! – сипло загоготал он. – Плачь, родненькой. Плачь, миленькой. Это из тебя диавол выходит...
Из кабака, двери которого светились во мраке, выкатился вдруг кривоногий мужичонка, выкрикнул яростно:
– Где он... злодей-то? Сейчас я его бить стану!
И нищий, радостно вскинувшись, так что прыгала на спине котомка, бодро затрусил навстречу.
– Здеся он, – откликнулся. – Здеся... Я его стерегу...
Ретивый пинежанин уже размахнулся для удара, обжигая лицо ссыльного сивушным духом. Но тут из