и конец. Бегут, а я впереди всех лечу. Милиция там уже, доктора, место оцеплено, вокруг люди толпятся. Пробилась я все же, заглянула тебе в лицо…
– Ионикэ, сыночек мой бедный, – шепчет внизу Иосуб.
– …а лица-то и нету, разбито все, распухло все, растеклось. Следователи по земле ползают, сличают следы. Кто говорит, драка была, шестеро одного били, убили и разбежались; кто говорит, к залетке спьяна переправлялся; кто говорит, руки на себя наложил от любви роковой.
– Он у меня задумывался… ехал ночью и стихи говорил… – Иосуб обнял вороного за шею, еле ногу волочит.
– А тут люди твой трактор признали, говорят, молодой Чунту разбился. И больше я ничего не узнала об этом. Только через полгода очнулась и потом сама была не своя…
– Это братишка мой меньший! – доносится с воза глухой возглас Игната.
– Теперь-то я знаю, – бесстрастным, ровным голосом отвечает она.
– Едва шестнадцать сравнялось, а ростом уже меня обошел и отца догонял. Стихи в районной газете печатали. Добрый был, умный. Я на «Беларуси», а он у меня прицепщиком. Послали нас в соседний район на уборку, и мне туда повестка: завтра к военкому спозаранку в ноль-ноль. И оставил я сдуру Иона вместо себя. А когда обратно перегоняли колонну, он отстал от ребят, что-то у него там зажигание испортилось, и ночью сам поехал вдогонку. И как его на Вороний Яр занесло? Эксперты решили, по пьяному делу. Но он ехал на ракитов куст поглядеть, это факт. Потому что я ему рассказал про нашу пасхальную ночь…
И умолкли, задумались каждый о своем: она об Игнате, он – об Ионе, Иосуб обо всех.
– Ты прости, – просит Игнат, – я ему рассказал обо всем, я не мог удержаться. Ведь он писал только о нас, у него не было своей жизни, а жизнь его была больше нашей. Послушай…
– Еще, – просит снизу Иосуб.
– Какой же он был? – спрашивает женщина.
– Вот все, что он о себе сочинил:
Сплошная пелена туч внезапно разорвалась. Сверху, с востока, из-за холма, скрывающего теперь город, вымахнул месяц и поскакал следом за возом – вот-вот нагонит! – высвечивая белесым с медным оттенком лучом огромные, распахнутые в глубину себя, в черную бездну глаза женщины под желтым платком, застывший, сурово окаменевший Игнатов лик и горько всхлипывающего на шее лошади Иосуба. Бледно блеснула в высоте неба случайная звездочка и тут же померкла: между нею и бурыми, низко нависшими тучами виден другой, беспредельно далекий пласт ослепительно-белых облаков, стремительно уносящихся вспять, навстречу месяцу. Вот они заволокли его млечной кисеей, а за ними грозно, беззвучно сомкнулась нижняя пепельная завеса.
– Как же это у нас началось? Когда мы встретились в первый раз? – спрашивает женщина.
– Вспомнила все же кольцо?
– Раньше, гораздо раньше, за два года до этого. Ты тогда впервые гостил у родных. Ну постарайся, ну вспомни…
– Ну, гостил, помню. И что? Наши все болели, и крестный дед забрал меня.
– Ты вышел на улицу поиграть в «казаки-разбойники»…
– Да, я был Григорий Иванович Котовский. А мою ватагу всю повязали. Я стал отбиваться камнями.
– И проломил голову мне.
– А как ты в казаки записалась?
– Я с бандитизмом вышла покончить. Родителей моих убили бандеровцы.
– Бабка твоя нажаловалась моей бабке по крестной…
– А та ей: может, и иной кто, не Игнат. Все они байстрюки, и поделом твоей пулеметчице Анке…
– Какой пулеметчице? – перебивает Игнат.
– Ну, мне. У нас «Чапаева» третий год напролет крутили, и меня так прозвали мальчишки.
– Тебя тоже Анной зовут?
Она смеется.
– Меня-то Анной, а кого же еще?
– Жену мою Анну… а то ты не знаешь?
– Знаю, – говорит Анна и все смеется. – Что же ты за столько-то лет даже имени моего не спросил?
– Зачем? – нелепо спрашивает Игнат.