объективного бытия». Мы пока еще с одной (eine Landschaft) вещью, до мира вроде бы далеко? Правомерно ли появляется тут вдруг на месте отдельной вещи мир? Оправдан ли скачок? В одной вещи присутствует целый мир? Во всякой ли он будет присутствовать? Или действительно от любой (одной) вещи прямой переход к миру, если не прямо мир уже есть в ее единстве? В древнеиндийском tad,
Мы должны будем понять это отношение вещи и мира.
6. Артур Шопенгауэр описывает опыт «возможный, но который нужно считать лишь исключением», потому что его всегда могло и не быть и было бы естественно чтобы его не было и всегда странно что он есть. Это
Во втором томе той же книги «Мир как воля и представление» — целиком состоящем из дополнений к отдельным частям первого тома, и §§ 33–34, которые мы читали из первого тома, соответствует глава 30 второго тома — Шопенгауэр еще раз говорит, что растворение во «всём», опыт
«При непосредственном рассмотрении мира и жизни мы, как правило [никаких исключений тут пока], видим вещи лишь в их отношениях, следовательно в их относительном, не в их абсолютном существе и существовании. Мы тогда, скажем, рассматриваем дома, корабли, машины и подобное с мыслью об их цели и их соответствии цели, людей — с мыслью об их отношении к нам… Мы можем такое рассмотрение отношений продлевать в большей или меньшей мере до отдаленнейших звеньев связующей их цепи… Это рассмотрение вещей в их отношениях, а
Здесь, в переходе от одного «существования» к другому, надо искать решение той странности, на которой мы споткнулись прошлый раз, когда Шопенгауэр без объяснения, — т. е. он всё объясняет кроме этого одного, — от созерцания «дерева, скалы, здания», «предметов природы», перешел к миру. Кто «внезапно» видит вещи как они есть «в себе», становится «носителем» мира. Мир это не обязательно много вещей, к нему есть прямой переход и от одной вещи. Отсюда сомнительность приглашения познавать много, чтобы составить в конце концов картину мира. Можно знать массу вещей и не стать ближе к целому. Как бы еще не хуже, гонясь за многим мы только затемняем себе целое, оно начинает нам мерещиться суммой, мы забываем детскую память о том какого рода вещь целое. Целое больше похоже не на границу, а на горизонт. Горизонт тоже похож на границу, можно даже довольно точно заранее измерить, сколько километров до горизонта, но пройти вот эти километры не будет значить дойти до горизонта. Кто прошел много или всё, не ближе к горизонту, чем кто не сделал к нему ни шагу.
В махавакье, великом слове tattvam,
Шопенгауэр говорит: человек узнает себя уже не как Я (почему? потому что и Ты тоже, Я и Ты вместе, и Ты не меньше Я), а в своем существе, когда «вдруг» видит в вещи другими глазами не узел отношений, а то, что она есть «в себе». Говоря о вещи в себе, Ding an sich, вспоминаешь Канта, только если для Канта вещь в себе вообще за краем всякого познания, то Шопенгауэр объявляет: есть странный опыт, праздник, никем до меня не описанный, в котором это «в себе» открывается; одновременно тогда и я открываюсь себе и оказываюсь сам не
Неприступное узнавание себя настоящего, редкое и необоснованное прозрение, имеет еще по Шопенгауэру простонародную форму в переводе на язык мифа, суррогата истины. Кто в жизни причиняет несчастья другому, тот в следующей жизни, после переселения душ будет терпеть те же несчастья. Кто убил зверя, тот переродится в этого зверя и погибнет такой же смертью.
Этот миф Шопенгауэр связывает с постулатом практического разума у Канта[14] о бессмертии души в смысле требования, чтобы высшему благу не был поставлен внешний предел, «времени не хватило» на его осуществление. Бессмертие души как постулат чистого практического разума у Канта приглашает не к тому чтобы расслабиться в знании что времени для исправления и нравственного совершенствования всегда хватит, целая вечность, а наоборот чтобы знать что практический разум может действовать основательно, следовать не тому что Кант называет «патологической» этикой, т. е. этикой, выведенной из пафоса, временного человеческого состояния, например увлечения борьбой, а «основоположному закону чистого практического разума», который Кант формулирует в начале § 7 первой Критики: Handle so, da? die Maxime deines Willens jederzeit zugleich als Prinzip einer allgemeinen Gesetzgebung gelten konne, поступай так, чтобы правило твоего воления, закон, которому следует твое намерение, всякий раз могло бы одновременно служить также и принципом всеобщего законодательства. Миф имеет перед чисто формальной дефиницией Канта то преимущество, что говорит о находящемся прямо перед нашими глазами.
Соответственно Шопенгауэр, хотя и в своей этике может быть назван кантианцем, главное правило этики, «основоположение морали» формулирует не формально, как Кант, или ему кажется что не формально, а при помощи, как он говорит, «мистической формулы tat tvam asi, это есть ты»[15], имея в виду ту наглядную сцену из Чхандогья–упанишады, где учитель показывает сидящему перед ним Щветакету все существа в мире, живые и неживые по порядку и о каждом из них говорит словами махавакьи[16].
В каком смысле шопенгауэровское основоположение морали «мистическое»? Напрасно было бы, говорит Шопенгауэр, объяснять нравственность причинами и следствиями, еще не дай Бог необходимостью социума и чем угодно: нравственность «неестественна». Она присутствует в нашем мире прозаическими привычными проявлениями, порядочностью, вежливостью, но невидимыми корнями, своей основой уходит в тот самый опыт, который, по Шопенгауэру, внезапен, только возможен, всегда непредсказуем. Основания нравственности поэтому мистические, стоит копнуть чуть поглубже, и в таком повседневном поступке как благотворительность, милосердие обнаружатся начала этики. «Каждый в чистоте намерения проявленный