обязательно к природе, может быть и к грому военной победы, вещи величественной, возвышенной; бури и валы, байроновская стихия, тоже возносились высоко; крик сельских пастухов наоборот совсем обыденная и смиренная вещь. Эхо одинаково вторит торжественному и обыденному, в нем происходит таинственное выравнивание достоинства вещей, единственно важным остается не на что эхо откликается, а что оно откликается; через этот отклик всё восстанавливается в каком?то другом, отрешенном звучании. — Эхо одно, эхо с эхом не перекликается, и если перекликается, то оно будет еще раз то же эхо, не другое: все эхо едины и равны, загадочно одинаковы в своем особенном гуле. Таков и ты, поэт — т. е. таков, что шлешь ответ, и тебе нет отзыва. Это одиночество, но не обделенное, «ты царь, живи один».
Это один, царственная нераздельность, не только не мешает поэту быть эхом всего, но, похоже, единственное условие его отзывчивости и есть. Только совсем один может откликаться на всё; чего много, то откликнуться на всё, дать всему быть им самим не может. Покинутый, одинокий индивид. Только в нем находится место всему.
Ин–дивид — латинский перевод слова атом, не подлежащий делению, т. е. вставший на том пределе, когда дальше делить не получается. Значение обособленный входит в индивид вторично и искусственно, не касается его существа. Не случайно о животных и растениях говорят особь и реже индивид, тем более индивидуальность. Понятие индивидуальности ложится по–настоящему только на человека. Индивидуальность конечно тоже обособленность, но не только стоящая отдельно от и значит всё?таки в ряду других, а такая, что ее не мерят родом. Кошку, насколько она еще не совсем очеловечена, как та совершенно уникальная, о которой хозяйка говорила что она «нечеловеческого ума», мы определяем через семейство кошачьих, через род млекопитающих. С индивидуальностью иначе; когда мы говорим, «вот это человек», с уважением или преклонением, то вовсе не объясняем его через род человека, а наоборот, из него начинаем понимать человека, словно впервые видя каким он должен быть. У человека индивидуальность «первее» чем род («человек не совсем род», Ахутин). Индивидуальность проста, и чем разбросаннее так называемый лирический герой Пушкина, который собственно может быть кем угодно, тем неприступнее «автор».
Так уже в раннем лицейском стихотворении «К Наталии», 1813 год, ему четырнадцать лет. Там в последней строке он называет себя неожиданным словом после того, как перед этим в предпоследней строфе идет перечисление того, что он, поэт, не есть. Читая это перечисление, мы узнаем как раз всё то, во что поэт вселяется или во что его эхо может вселиться, его так называемых «героев». Его поэзия занята «перевоплощениями» этого ряда.
Но, Наталья! ты не знаешь, Кто твой нежный Селадон… Не владелец я Сераля, Не арап, не турок я, За учтивого китайца, Грубого американца Почитать меня нельзя, Не представь и немчурою, С колпаком на волосах, С кружкой, пивом налитою, И с цигаркою в зубах. Не представь кавалергарда, В каске, с длинным палашом, Не люблю я бранный гром — но мы читаем, нам слышится: представь кавалергарда, уж поэт?то его во всяком случае представил, сам был тем кавалергардом, вжился в него; и бранным громом он тоже как эхо был или будет, «ты внемлешь грохоту громов», мы знаем за Пушкиным эти стихи, из тех, о которых Андрей Битов говорит что они не стихи о битве, а сама же битва и есть. «И он промчался пред полками, Могущ и радостен как бой». Пушкин просит не представь кавалергарда, не люблю я бранный гром, а мы исполняем: представь, люблю.
Способность не писать о нежном Селадоне, а быть им настолько, что и в историю войти с этой чертой биографии, как потом не писать о Медном всаднике, а быть своей поэмой Медным всадником, потому что сама поэма стала памятником и во всяком случае тот знаменитый медный затмила, он стал на втором месте, поэма якобы «о нем» на первом, — эта отзывчивость еще не всё в поэте. Есть и то, от чего отзывчивость и на что намекают воздух пустой, вдруг и нет отзыва. «К Наталии», стихотворение лицейского периода, кончается строфой:
Кто же ты, болтун влюбленный? — Взглянь на стены возвышенны, Где безмолвья вечный мрак; Взглянь на окна загражденны, На лампады там зажженны… Знай, Наталья! — я… монах! Стены возвышенны, через монастырские стены не переберешься; там безмолвъя вечный мрак, вечность своим молчанием вдвинута поэтом в мир. И если бы не было неприступной ин–дивидуальности, безмолвия и мрака, воздуха пустого, то не было бы и поэтического эха, одного нет без другого.
Исследователь и чтец Пушкина Валентин Семенович Непомнящий, автор книги «Поэзия и судьба» (Советский писатель, 1987), повторяет наблюдение о «Евгении Онегине» как энциклопедии русской жизни. Другой исследователь называет его энциклопедией мировой литературы; так много там голосов других поэтов и писателей, что весь этот роман в стихах похож на ярмарку словесности. Но тот же В. С. Непомнящий замечает: «внутренняя и главная область романа — при всей импровизационности и доверительности «болтовни», при всей множественности слышащихся в нем голосов — это область сосредоточенного и глубокого безмолвия. Поэтому под покровом внешней «легкости» и «раскованности» есть в «Евгении Онегине» нечто строгое, нечто как бы даже сакрально суровое».
Исследователь мог и не предлагать это как свою догадку, если на то же прямо показал у себя сам четырнадцатилетний Пушкин.
Взглянь на стены возвышенны, Где безмолвья вечный мрак; Взглянь на окна загражденны, На лампады там зажженны. Мысль о множественности слышащихся голосов и одновременно о сосредоточенном и глубоком безмолвии, сакральной суровости этого мира должна звучать не в составе уступительного предложения, — при всей множественности голосов тем не менее строгое, безмолвное, — а потому что есть «воздух пустой» и в пустоте одинокое эхо, которое себе отклика не имеет, начинает слышаться всё, «Ревет ли зверь в лесу глухом, Трубит ли рог, гремит ли гром, Поет ли дева за холмом».