попадают в рабство к деспоту и деспот портит, губит самодурством все их добрые качества, прилежность, терпение и так далее. Западные, например кельты[45], наоборот слишком непокорно свободолюбивы и не дают закрепиться у себя никакой прилежной дисциплине, поэтому у них (на тогдашнем Западе от греков, для Аристотеля) нет культуры. Срединный народ, греки, у которых есть и достаточно мужества, чтобы отстоять свободу, и достаточно прилежания, чтобы культивировать искусства и умения, занимают самое удачное положение или, вернее, заняли его благодаря своей добродетели.
Надо только поддерживать эту уравновешенную полноту добродетелей. Похоже, что Аристотель чуточку больше заботится о том чтобы греческие государства не утратили мужественную независимость, как если бы он ощущал большую угрозу от опасности поступиться своей свободой чем от свирепого свободолюбия. «Чтобы иметь возможность пользоваться свободой, нужно обладать многими необходимыми вещами. Поэтому полису нужно быть и воздержным, и мужественным, и закаленным. По пословице, нет свободных занятий для рабов, а неспособные мужественно идти навстречу опасности становятся рабами нападающих» (Политика VII 1334а 18–22). Из?за того что у варваров более рабский нрав чем у эллинов, причем более податливый у азиатских чем у европейских, они терпят деспотическую власть без признаков неудовольствия (1285а 19–22).
Деспотическая власть стоит на грани того, чтобы перестать называться государством, политией, то есть упорядоченным сообществом, имеющим целью не только жить,
Для настоящего государства, по Аристотелю, мало просто более или менее хорошего устройства, должны быть условия для «наилучшего строя». Всякий вообще ремесленник, ткач, кораблестроитель, должен иметь пригодный для работы материал, и чем он качественнее, тем лучше произведение. В распоряжении политика и законодателя должен быть подходящий материал: многочисленное население и территория большая, но не очень, как в человеке хорош высокий рост, но не уродливо гигантский. Страна не должна быть проходным двором, чтобы не приглашать вторжения. Море должно быть близко, и не просто чтобы смотреть на него, а построить на нем флот. Это, так сказать, количественная сторона. Теперь качество. Племена, обитающие в странах с холодным климатом, притом в Европе, полны духовной силы, но недостаточно одарены изобретательностью и искусством, поэтому хранят свободу, но негражданственны и не могут властвовать над соседями. Азиатские народы разумны и искусны в душе, но робки, поэтому подвластны и рабствуют.
Так просто обстоит дело. Не хватает дерзости, слишком много витиеватости и человек попадает в рабство, после чего все способности идут прахом. Привычки самому определять свое отношение к целому может не быть. Под давлением, в тесноте любовь к свободе проходит испытание. Согласие с несамостоятельностью легче восстания. Мы думаем о России. Что у нас есть традиция рабства, при которой трудно свободное отношение части к целому и легка разнообразная зависимость, об этом много говорят.
Русский мыслитель никогда не мог уверенно требовать, как Гегель в речи при открытии своих чтений в Берлине 22.10.1818: «Недостаточно указать вообще, что духовная жизнь составляет один из основных моментов существования нашего государства, мы должны кроме того сказать, что здесь получила свое более высокое начало та великая борьба, которую народ в единении со своим государем вел за независимость, за уничтожение чужой бездушной тирании и за духовную свободу. Эта борьба была делом нравственной мощи духа, который, почувствовав свою силу, поднял свой стяг и сделал это свое чувство силой действительности… Эта овладевшая всей душой глубокая серьезность образует также и подлинную почву философии… Философия нашла себе убежище в Германии и живет только в ней. Нам вверено сохранение этого священного светоча, и мы должны оберегать его, питать его».
Что философская мысль нашла себе убежище в России, можно констатировать только с оговорками. Мысль существует в России как путешественники выживают на Северном полюсе или как солдаты живут в окопах. Удивительно, что она всё же существует. Рената Гальцева в статье о Бердяеве в «ЛГ» заметила, что в начале века именно философия, а уже не художественная литература начинала становиться серединой умственной жизни. Сергей Хоружий в статье «Философский пароход» там же пишет, как это кончилось в самом начале 20–х годов.
Хайдеггер ждал многого от России и сказал однажды Жану Бофре, что Россия пожалуй будет страной, где впервые поймут то, что он пытался написать в «Бытии и времени». Это возможно, но пока происходит другое. Большей частью интенсивно обсуждается не мысль Хайдеггера в его текстах, а скандальная газетно–журнальная версия его поведения при нацизме, ставящая под подозрение человеческое достоинство немецкого профессора. В самом деле, человек занимает пост ректора Фрейбургского университета и почти одновременно вступает в Национал–социалистическую рабочую партию Германии. Что может быть хуже, если смотреть из нашего времени, когда мы знаем, какой чумой для Европы и всего мира были те двенадцать лет правления национал–социалистической рабочей партии Германии. При изложении этой версии поведения Хайдеггера опять же характерным образом именно у нас, в России, но не на Западе, с одной стороны опускают местные и личные подробности и детали[46], оставляя лишь типичный образ, легко узнаваемый из нашего собственного российского опыта конформистских десятилетий и перестроечных лет, а с другой стороны, опять же в наших привычках сглаживания остроты, философу выносится общее прощение: несмотря на его человеческую слабость, мы ценим его за вклад в философскую науку; не боги горшки обжигают, человек мог быть всяким, таким и сяким, но и с подорванной нравственной репутацией он будто бы может оставаться крупным мыслителем. Отсюда догадливо без слов, что тоже характерно для нашей, но не европейской социально–политической реальности, делаются нетрудные выводы об отечественных философах, в недавнем прошлом активистов правящей идеологии: многие вели себя пожалуй неоднозначно и теперь, после вынесения социалистическому периоду страны исторического приговора, могли бы чувствовать неприятные шевеления совести, но не надо их чувствовать, если даже для крупного немецкого философа оказалось возможно приспособление к ситуации, коль скоро теперь допустимо проводить такие исторические параллели.
Таким образом, пока не похоже на то, что предсказание Хайдеггера о мысли в России начинает сбываться. Наоборот, происходит худшее из всего, что могло случиться и что он едва ли мог предвидеть в кошмарном сне. Для философа была понятна громкая травля его либеральными журналистами и публицистами, для которой он подал достаточный повод прежде всего не своим поведением в прошедшие годы, а тем, что его мысль не умерла и продолжает задевать всех. Пройти мимо нее невозможно, но трудно войти в нее тем, кто привык пользоваться философской лексикой для своих культурно–организационных целей. Хайдеггер угрожает им своим предупреждением, что мы ничего не можем сделать с философией, но она пожалуй способна что?то сделать с нами. Неприступность его мысли тревожит. На Западе естественная самозащита интеллектуального покоя доходила до упорных попыток (теперь уже отчаянных и редких) под либерально–нравственными предлогами облегчить академическую философскую профессию от Хайдеггера. Был по крайней мере один случай, когда за произнесение его имени лектор был наказан демонстративным выходом некоторых слушателей из аудитории.
К злой и кусачей западной прессе (в сравнении с ней наша выглядит обычно рыхлой) Хайдеггер был готов. Было бы здраво и очистительно, если бы и в России противовесом к энтузиастическому увлечению стало благородное негодование. Факт членства в партии налицо, каких еще нужно доказательств. Но произошло, как мы сказали, худшее. Хайдеггера фамильярно похлопывают в России по плечу как своего, одного из той массы, которую никогда не смущают анкетные биографические данные.
Как будто бы свобода может быть отдельно, а философия отдельно. Пушкину казалось жутковатым, что в Москве существует кружок философов в 1827 году. Он представлял себе, что они начнут заниматься дистинкциями и дефинициями и между прочим станут решать метафизический вопрос,
Намечая приблизительный пунктир — но его можно превратить в сплошную линию — рассмотрим пример из истории, показывающий, почему положение с философией в России не из самых лучших. Причины здесь оказываются не хитрые, а скорее совсем прозаические. Невольно вспоминается евангельская притча