митрополита в Москве ставил фактически сам князь); дальше, обвинен в хуле на русских чудотворцев. То есть прежде всего на Пафнутия Боровского, активного «стяжателя». Было, правда, еще обвинение в сношениях с турецким султаном, но ни одного свидетельства даже о какой?либо переписке между ними не представило обвинение. Максим наоборот надеялся, что когда?нибудь Москва «от нечестивых работ свободит» греков[51].
В обвинительной речи митрополита московского Даниила 1531 года: «Да ты же, Максим, святыя божыя соборныя апостольския церкви и монастыри укоряеши и хулиши, что они стяжания, и люди, и доходы, и села имеют… Да ты же, Максим, святых великих чудотворцев Петра и Алексея и Иону, митрополитов всея Русии, и святых преподобных чюдотворцов Сергия, Варлама и Кирила, Пафнутия и Макария укоряеши и хулиши». Два свидетеля показали, что Максим порочил тех русских чудотворцев, это были сербы Федор и Арсений. Поскольку Максим отрицал вину, была устроена с сербами очная ставка. Из протокола: «И Максим, мало помолчав, против Арсения и Федора (обвинителей) рек: Про чюдотворцов есмь про Петра, и про Алексия, и про Сергия и про Кирила не говаривал ничего. А про Пафнутия есми молвил, того для, что он держал села, и на денги росты имал, и люди и слуги держал, и судил, и кнутьем бил, ино ему чюдотворцем как быти?» Сказать такое перед целым собором, это значило спасти себя, спасти свою совесть. На такую прямоту обвинения гадостей своей Церкви оказался не способен например один просвещенный московский священник в эти самые наши свободные дни конца второго тысячелетия христианства, который на вопрос, как он относится к сжиганию Церковью еретиков на Руси, начал выстраивать конструкцию, по которой может быть в те времена и в тех обстоятельствах людям священного звания привязать человека и развести под ним костер было пожалуй даже и можно во избежание худших зол. Интересно, какое еще могло быть зло хуже того, которое случилось из?за неприязни Церкви в частности к свободному суждению.
Максим не одобрял еще развода великого князя Василия III. Примерно в те же годы второго суда над Максимом (1531) на другом конце Европы 6.7.1535 был казнен лорд канцлер Англии с 1529 по 1532, писатель, друг Эразма Роттердамского пятидесятисемилетний Томас Мор, осужденный по тем же пунктам, по которым сослали Максима: несогласие признать развод Генриха VIII с его первой женой Екатериной Арагонской и отказ официально присягой отвергнуть авторитет не местной, традиционной церковной власти; в случае Максима это Константинопольский патриарх, для католика Томаса Мора римский первосвященник. Томаса Мора судили в Вестминстере за преступное непризнание верховного земного главенства короля в английской Церкви, признали виновным в государственной измене и приговорили к смерти. Подобно Максиму, за свои пятнадцать месяцев в Тауэре Мор много писал. Во время суда и казни он вел себя не менее достойно чем Максим и во всяком случае более картинно. Он сказал судьям, воля ваша, но не могу пойти против своей совести и желаю чтобы «we may yet hereafter in Heaven merrily all meet together to everlasting salvation». На Тауэр–Хилле он был бодр и весел, крикнул толпе, что он «the king’s good servant — but God’s first»; шутил; аккуратно расправил бороду на плахе. Но если бы Мор не вел себя так непреклонно, он скорее всего всё равно был бы казнен, как смиренный, мудрейший и ученейший шестидесятишестилетний Иоанн епископ Рочестерский, положивший голову возможно на ту же плаху на Тауэр–Хилле двумя неделями раньше Мора. Максим в Москве казнен не был, и это обстоятельство спутывает однозначную схему, по которой в России дела с культурой всегда шли плохо, а на Западе лучше.
Максим потерял не голову, как Томас Мор, а в каком?то смысле наоборот всё остальное тело, свободу рук, свободу передвижения. Но в затворничестве он думал, беседовал, писал и превратился в русскую фигуру праведного старца и мудрого человека в заточении. Такого человека, когда мир катится своими грешными путями к погибели, так сказать поставив на себе крест, тот же самый мир в России помнит и бережет. Сам же вытолкнув из себя святого человека или не помешав тому, чтобы его убрали с дороги, мир нуждается в нем как одном из тех нескольких праведников, на которых стоит; потому что все чувствуют, что если уже и этих немногих страдающих, загнанных, отверженных не будет, то и миру не уцелеть.
Максим сидит в своей монастырской тюрьме, как Джон Фишер и Томас Мор в Тауэре, с ясным сознанием своей невиновности. «А упивался есми философству, и приходит ми гордость, напрасно мя держат без вины». Это после суда 1525 года. И после второго суда, отправленный в Тверь, он пользуется покровительством тамошнего епископа Акакия, с него снимают оковы, позволяют подходить к причастию, дают перо и чернила. Снова он из изгнания пишет, укоряет своих судий, «самому великому властелю» опять дает советы. В 1551 его глубокого старца переводят из Твери в Троицу. Там его посетил — это год Стоглавого собора — молодой Иван IV. А до того бывали и плохие годы, когда «оковы паки дасте ми, и паки аз заточен, а паки затворен и различными озлоблении озлобляем». Окончательно облегчил положение старика Иван Грозный, «по совету некоторых синглитов своих», как пишет Курбский[52]. Новый митрополит Московский Макарий был еще раньше того расположен к Максиму, хотел ему помочь и наивно признавался что не может: «Узы твои целуем, яко единаго от святых (!), пособити же тебе не можем», и посылал ему вместо свободы «денежное благословение». Дело в том, что в 1549 Максима снова осудили, подняв старые дела, по прежним документам. Он мог однако надеяться на реформаторство двадцатилетнего царя, которому писал в 1551: «помощи царскыя… сподоблюся получити и аз окаянный, лета ужь доволна удръжим и различными обьстоянии озлобляем и… обуреваем всякыми треволнении. Ущедри мя, благовернейший царю, и многолетнаго озлобления благоизволи избавити».
Максим умер 85–летним в конце 1555 или в январе 1556, он был канонизирован в 1988 году (Иоанн Рочестерский и Томас Мор в 1925), день памяти св. Максима 21 января по старому стилю, 3 февраля по новому. Таким образом через пятьсот почти лет правда
При этой неопределенности статуса философии у нас, которая продолжается (я имею в виду и философию и неопределенность)
24. Неопределенность статуса философии напоминает о неопределенном статусе власти в России. Об этом — о власти у нас — тоже очень много говорят и пишут. Сама власть первым ставит вопрос о власти и наше ответное молчание понимает в свою пользу. Наша будущая власть уже сейчас, достаточно наивно, поднимает свою голову, велят «организовать жизнь», «родить власть», «иначе будет хуже»; рожайте меня пока не поздно, советует нам она, и ее хватка сжимается не потом, а сейчас. Свежая власть часто мало понимает сама себя, но тем безошибочнее жесты нового неслыханного контроля, тем более грозные, что самой власти страшные, уже сейчас набирают силу. Цель власти власть, говорит власть; вопрос о власти главный.
Мы так не думаем. Мы просим не принимать наше молчание в ответ на вызов власти за безразличие или уступку. Как?то объясниться мы всё?таки должны. Вместо рассуждений просто вспомним один давний эпизод. События в самом начале исторических образований, государств, движений рано и надолго вперед угадывают ход истории. Восстановим только о чем мы говорим. Наша тема собственно не власть, a ????? ??????, узнай себя. Мы спрашиваем, можем ли мы в принципе узнать себя в целом мире, разрешено ли это нам, не предписывает ли нам власть разными более или менее явными приемами думать о целом так, как она хочет. Одна точка зрения: конечно предписывает, мы все несвободны; по мнению уехавшего отсюда писателя и философа Юрия Мальцева например всё, что здесь произносится и пишется, заражено, отравлено в истоках. Нет главного, свободы. Другой взгляд предполагается самим фактом нашего говорения.
Спросим не о власти в России, а о власти России.
Князь Владимир Киевский основатель Руси в той ее определяющей форме, от которой ведут себя другие государственные образования на Восточноевропейской равнине вплоть до Московского княжества, образец для всей династии Рюриковичей и также для более поздних правителей, святой креститель Руси. Если его