которое выносит человека в пустыню. Поэтому ты отгоняешь сон и мираж, ты хочешь предстояния страху. Но страх помогает только в трезвости. А трезвость подсказывает, что найтись в страхе мы не можем, на то он и страх; он трясет землю под ногами, и в настоящем страхе у нас нет ни жизненного круга, ни даже просто нас самих. Если в страхе «нашлись», то скорее всего либо страх игрушечный, либо мы снова спим и видим сны.
И вот судьба человека. Едва окрепнув, едва созрев для трезвости, он сталкивает свою лодку в волны и теряет опору на земле, а хотел бы ее найти. Ему остается звать и взывать, еще не зная кого, к кому. Только это и дано человеку в растерянности посреди мира и только этим он отличается, приходя в мир, от тех, кто уже рождением обречен вечно спать. Потому что, кажется, неразумные живые существа вечно спят не из?за своей неразумности: если бы кошка как?то умела проснуться, она бы уж наверное смогла вести себя разумно, а вот разум еще совсем не обеспечивает бодрствования. Своим криком и плачем человеческий ребенок еще неизвестно кого зовет, — неразумное дитя еще ничего не знает, и не знает что у него есть заботливые родители, так что когда их нет, он все равно кричит, — но он зовет, и при его полной беспомощности, по сравнению с которой детеныши других живых существ лучше снабжены для существования, это единственный способ проснувшемуся окликнуть окружающих. Скажут, что человек вырастает и становится менее беспомощным. Да откуда вы это взяли? Конечно, заимев когти, клыки и норы вы может быть и вправду приспособились содержать свое тело, но попробуйте теперь доказать, что вы не озверели, не превратились в большей части своего существа в волков и лис. Нет, ты, человек, приспособиться не можешь, тебе стыдно надевать звериную личину и в 70 лет ты так же по–детски беспомощен, как и в 7 лет и в 7 дней, и так же зависишь от милости окружающих, ведь если они не дадут тебе хлеба, ты у них его не отнимешь и приказывать им дать не станешь, отнимают и приказывают звери. Да и просить едва ли будешь. Но звать и кричать все так же будешь, и не о хлебе, хотя искушение сытых хлебов будет тебя преследовать, а опять о том же, о чем кричал едва родившись: о своем человечестве, которому одного хлеба мало; будешь звать отклика, без которого человеку не остаться самим собой. А вся кажущаяся мощь человека, его машины, знания, оружие — наживное, досталось в награду его человечности как сытость, в меру осмысленности крика, в удостоверение отклика. Кто верит, что все это «развилось» в борьбе человека за самообеспечение, этой своей верой только обличает себя как потребителя, не творца. Он по вере и получит — пользование чужим, сытость и скуку.
Не приспособлению человек учится в жизни, не верьте лжи. Легкое искусство, распускающееся в его руках, не приспособление, а что?то другое; а кроме у него ничего и нет. Матерый волк, готовый загрызть другого, если тот вцепился в того же ягненка, обеспеченнее наивного щенка; но смиренный старик, не изменивший мысли и хранящий в мире и покое своего уклада может быть пути, по которым миллионы могут выбрести из толчеи и дыма, беспомощен как новорожденный ребенок и, как он, храним не своей ловкостью, силой и скоростью, а все тем же милостивым чудом, от которого одного вся человеческая жизнь. Он и не бережет себя, не прячется в толпе, не строит высоких заборов; и не хочет даже угадывать, какие злобные и разрушительные силы кружат над его головой, разве что позволит своему телу уклониться от прямого удара, своему инстинкту — выбрать положение разбитому телу, да и то не всегда. У зверей «инстинкт самосохранения» с годами крепнет, у человека вянет и тускнеет.
Каков человек в колыбельку, таков и в могилку, беззащитным ребенком, умеющим только кричать. Сократ не шевельнул и пальцем для своего спасения, восьмидесятидвухлетний Толстой бежал в утренних сумерках через сад, потеряв шапку и дрожа от нервного возбуждения, Розанов умер с голоду. Начнешь перебирать… У таких людей беспомощность правило, а не исключение. И может быть только благодаря ей, не поступившись даром человечества, полученным от рождения, они сохранили в свой последний день все ту же первую силу крика, которая отличила человека от других живых существ. С опытом жизни этот крик, вначале сырая выразительность, истончился до членораздельного выражения человеческого существа, вобрал всю подробность человеческой судьбы, но не рассеялся по этим пространствам, а остался тем же забывшимся криком, голосом тоски по отзыву. У них не притупилась — а обостриться уже не могла — первая требовательная непримиримость, заранее отклоняющая негодные попытки успокоить и удовлетворить, ожидающая именно отзыва, знания, что тебя приняли в тот самый родной круг, предчувствие которого каждый несет в себе.
Почему не всем удается крик? Потому что всех, родившихся жить, тотчас цепко обнимает смерть, которой противен крик, и люди часто сдаются ей, разнообразно согласившись с ее негласностью. Смерть представляет доводы сначала самые убедительные и бесспорные: всё, что ты есть, погибнет — тело, усилия, самый язык и мир, в котором ты кричишь. Что ты можешь противопоставить этой правде? Да, ты уйдешь вместе с течением, но важно, достоинство твоего участия в мире требует, чтобы, уносимый потоком, ты успел позвать на помощь. Смерть выставляет доводы, приглашая смириться с очевидностью и наблюдать в молчании уход жизни. Приглашение отказаться от того, чего нет, и согласиться с тем, что есть, убедительно. Только безрассудство может спасти от разумных уговоров смерти, только в безумном крике может прорваться, открывшись и для тебя самого, та правда, что ты не вещь, а событие. Ни у кого не спросившее разрешения. Нигде не заручившееся гарантией.
Внезапное явление живого в крике должно вызвать и вызывает сомнения и возражения. Разнообразные служители смерти легко предоставляют многочисленные каналы, по которым энергия крика может растечься, не заметив и не распознав сама себя. Тебя хотят отвлечь от безрассудства, ждут от тебя благоразумия, здравомыслия и реализма, реализма. Настойчиво, неприметно устоявшиеся носители опыта, житейской науки очерчивают круг существования. Ты ничего не можешь поделать, тебе не удалось их полюбить. С наивными, растерянными, страдающими тебе легче и живее чем с разумниками.
Человек беззащитный защитник жизни, обреченной насмерть, бьющейся в сетях смерти. В этом факте ничего не переменишь, ничего не исправишь. Ответственность за него ни на кого не свалишь. Бога на помощь не призовешь, потому что Он, придя в мир, от своей чистоты становится еще откровеннее беспомощным. Обеспечить смертного значило бы демобилизовать его, снять с поста, на который он поставлен. И как обеспечить, если не загородиться другими, заняв их жизни. Обеспеченная жизнь не может знать, умерла ли она уже или еще живет.
1.07.1975
Свет единственное основание, помимо него нет причин. Поэтому помешался тот, кто пробует самодельными нитями своего рассуждения сшить то, что видит в свете. Сплетенная им паутина будет разорвана, он потонет в кажущихся аналогиях, соответствиях, параллелях, опутает себя новыми нитями, закружит себе голову — если его не настигнет более обычная судьба и он уныло побредет скучной дорогой в селения аида. Можно успеть умереть при жизни, и смерть потом только милосердно подберет и сожжет твой мусор. А кто?то, загоревшись при жизни, разгорается, пока не вспыхнет огнем, для которого смертная телесная оболочка слишком тонка. Потом такие перенесутся на небо, чтобы светить оттуда далекими звездами, и даже в самой немыслимой, невидимой дали никогда уже не исчезают совсем бесследно, потому что сливаются с золотым фоном небес. Вечность огненная судьба звезд, которые чем больше горят, тем больше хранимы. И безумие судьба подземных кротов, которые, плетя свои частные ходы, в конце концов полностью сливаются с подземным мраком.
Бог не создавал мрака. Но брошенные им пучки света уплотняются до непрозрачности, чернеют от нестерпимого блеска. Смертному они кажутся твердыми. И вот, словно строя жилье на спине кита, люди начинают полагаться на то, что им кажется плотным. Какое ослепление. Как раз там, где надо замереть в удивлении, в восхищении божественным порывом, как бы захлебнувшимся в косноязычии своего изобилия, нам не хватает сил всмотреться в бездну и мы глохнем к непрестанной речи Бога, перестаем беседовать с
