Ним. В этом самовольном прекращении диалога весь корень нашего отпадения, охлаждения, помрачения и в конце концов смерти. Бог еще жарче говорит с нами, да мы?то вдруг каменеем и молчим. А потом хуже: тупо начинаем «исследовать» живую ткань. Не такова ли почти вся наша «критическая экзегеза» Писания. Потеряв увлеченную, симпатическую связь со всем Богом и во
Мы слишком легко сдаемся, слишком скоро поддаемся умственному соблазну. Слишком рано в сердце прокрадывается морозец отчаяния. Слишком охотно мы начинаем рассуждать, вместо того чтобы увлекаться. Мы видим, что есть эти два: Божий свет и морока. Но вместо того чтобы всем нутром прилепиться к одному в ущерб другому, мы пытаемся анализировать неанализируемое, выпадая тем самым из бытия в пустоту; потому что ничего кроме этих двух нет, божественный свет ниоткуда объяснить нельзя, не имея другого света, а тьма либо морочит нас, либо — она уже не тьма. Не оглядываться назад! Только так можно выйти из подполья. Но мы, просвещенные горожане, лишены предрассудков. А что? почему бы и не посмотреть, если нам даны глаза и шея? ничего ведь не случится. Нет, случится, и давно уже случилось с нами, заглядевшимися вспять.
13.2.1975
И люди, сидящие на путях и взимающие дань и богатеющие (как сидящие на литературных путях, и направляющие свое слово, и расставляющие его как ловушку), — философия не имеет с этим ничего общего.
Но почему мы боимся обеспеченности? почему ищем иного? Какое еще иное. Никакого иного нет, есть парадоксальное богатство нищеты.
1.10.1974
Почему так отзывает наша обыденная жизнь? В самые оживленные минуты вдруг холодной пустотой потянет в сердце. Догнав то, за чем гнались, мы остаемся опять пустыми, пресыщенно–пустыми. Среди мягкого благополучия, в окружении заботливых родных вдруг дичаем в черствости, равнодушии, безразличии. Устраиваемся, укладываемся, а стоит наладиться, и все опять опостылеет. Среди комфорта, ковров, диванов, специального снабжения начинаешь зевать от невыносимой скуки. Забудешься в удобстве — тем вернее по пятам придет нестерпимая банальность и захочется сбежать в неустроенность, опасность, голод. Но и тут ожидает тоска бесконечных дорог, мертвый покой пристанционных пустырей (их загадочная тайна мелькнет на миг и тут же спрячется), тщета пригородной и провинциальной наивности, запойная тоска заводов и мастерских.
Почему так отзывает жизнь? Едва прикоснешься к ней, и она уже потускнела. Унылая лямка будней! Лучше не вспоминать, как все манило когда?то… Еще хуже душное безделье праздников. Мы спасаемся в перемене — из города на дачу, из центра в Крым, от одной женщины к другой — и превращаем себя в разношенную машину для удовольствий, раздробляем себя, испытывая злобное удовольствие калеки пугать зрителей своими уродствами. Мы спасаемся в запое и удушье, в сне забвения и удушье страсти, и они затягивают нас, требуя с каждым часом все больше запоя, все больше удушья, пока не выбрасывают на мель.
А бывает еще хуже. Среди радостей природы, среди обеспеченного покоя вдруг черный огонек загорается в глазах и обжигает тело. Злобной, злостной головой человек дымит и чадит в мире, и отчего все? Он надорвался от благополучия обыденности в аду удовлетворенных потребностей. Какой?то инстинкт подсказал ему, что лучше сорваться в завистливую злобу, чем тянуть дни в благополучном покое.
Нет, люди никогда не улягутся покойными овечьими стадами. Они не так устроены. Мыльный пузырь устоявшейся обыденности для них невыносим. Он всегда взорвется поножовщиной, выстрелами, насилием, садизмом, изощренным зверством. Это страшно; но на это толкает еще более страшный людям мир. За внешним благополучием в нем всегда кроются гробы.
1974
«
Это бывает, когда частичка его постылых будней вдруг просвечивает и согревается внутри раем. Рай незаметно, невидно проступает для него одного или сразу для многих, под разными видами, сам всегда безымянный, — может быть, под видом апрельского затишья у прогретой солнцем стены, или в женском голосе, или в книге, которой можно зачитаться забыв все на свете. Гнет никуда не сдвинулся, наоборот, он теперь тревожнее и даже как бы мстительнее, но внутри обнаруживает раскол.
И тогда с человеком может случиться двоякое.
Или он может сказать: что это за вольности? зачем это? передышка ненадолго, а потом ты снова должен будешь вспомнить о реальностях жизни и не сбиваться с толку. Тебе закружило голову, бывает. Делу время, потехе час. — Тогда появляется в глазах отчаянный блеск. Не то что ты станешь невосприимчив к странным неведомым минутам и местам, ты может быть даже повадишься их тайком выискивать, но чтобы тут же применить их себе на удовольствие и на потребу. Ты начнешь различать полезное и вредное. Сделаешь себе высокий забор, за которым будешь чувствовать себя лучше чем люди на тесных улицах; будешь тайно доволен, видя наивную растерянность, научишься заимствовать умственную одежду и защищенно ходить среди людей незамысловатых, читая насквозь их непоследовательность и нелепость, поучая и направляя, используя их беспорядочные порывы. Ты научишься греться на искорках рая, снимая сливки раньше и лучше других, мало оставляя нижним и уже вовсе ничего задыхающейся в тесноте толпе. Возможно, создашь себе номенклатурное лицо, достигнешь бархатного голоса и тихих начальственных манер, природный руководитель, понимающий блажь людей и дающий им уроки. Или станешь умудренным знатоком, почти безыскусно наслаждающимся искусством. Или просто тихим гражданином, который, замкнувшись в непроницаемой броне рядового человека, от каждого поворота жизни берет свое скрытное удовольствие. Или… Но, заглянув мельком в зараженное болото, не будем больше никогда засматриваться на могильщиков жизни, и пусть нас не смущает их мнимая многочисленность: они у всех на виду, но их доли ни в чьей жизни нет, и если наша жизнь зависит от них, то не потому что они нам от своей жизни что?то дают, а потому что могут нашу у нас отнять. Говорим будто бы о несметной толпе, но по сути ни о чем и ни о ком. Кто не существует, тот пусть будет злее, предательствует коварнее, и тогда удостоится участвовать в жизни: смертельными берегами, в которые она от века взята и которые впервые придают ей строгость.
Зато всегда мало говорить и думать о вторых, кто не разграбляет жизнь и, хоть тысячу раз срываясь, скорее отречется от самого себя чем даст заглохнуть заронившейся искре. Увлекшись ангелами, принесшими
