встал, подошел к столику, велел подать ему кресло; но сам он был слишком слаб, и приготовлением чернил должен был заняться кто-то другой, а он только внимательно следил за этим. На другой день он уже принимал в этом участие, на третий – состояние больного значительно улучшилось, но спустя несколько дней началась горячка, до тех пор за всю болезнь ни разу не появлявшаяся. Приступы ее в общем не были острыми, но больной до того ослабел, что его организм потерял всякую способность сопротивляться. Он угас, так и не узнав меня, несмотря на все старания напомнить ему обо мне.
Так умер человек, не принесший с собой в этот мир того запаса нравственных и физических сил, который мог бы обеспечить ему хотя бы относительную стойкость. Инстинкт, если можно так выразиться, подсказал ему избрать такой образ жизни, который соответствовал его возможностям. Он погиб, когда его попытались ввергнуть в деятельное существование.
Мне пора теперь вернуться к рассказу о себе самом. Кончились наконец два года моего покаяния. Трибунал инквизиции, по ходатайству брата Херонимо, позволил мне снова носить собственную фамилию – при условии, если я приму участие в военной экспедиции на мальтийских галерах. Я с радостью подчинился этому приказу, надеясь встретиться с командором Толедо уже не как слуга, а почти как равный. Мне опостылело носить лохмотья нищего. Я роскошно экипировался, примеряя одежду у тети Даланосы, которая обмирала от восторга. И тронулся в путь на восходе солнца, чтоб избежать любопытных, которых могло заинтересовать мое внезапное превращенье. Сел на корабль в Барселоне и, после короткого плаванья, прибыл на Мальту. Встреча с кавалером оказалась приятней, чем я ожидал. Толедо уверил меня, что никогда не обманывался моим нарядом и решил предложить мне свою дружбу, как только я обрету свое прежнее положение. Кавалер командовал главной галерой; он взял меня на свой мостик, и мы курсировали по морю четыре месяца, не нанеся особого вреда берберийцам, которые без труда уходили от нас на своих легких кораблях.
На этом кончается история моего детства. Я рассказал ее вам во всех подробностях, которые до сих пор хранит моя память. Я так и вижу перед собой келью моего ректора у театинцев в Бургосе и в ней – суровую фигуру отца Санудо; мне представляется, как я ем каштаны на паперти храма святого Роха и протягиваю руки к благородному Толедо.
Не буду пересказывать вам столь же пространно и приключения моей молодости. Каждый раз, мысленно переносясь в эту прекраснейшую пору моей жизни, я вижу лишь смятение страстей и безумное неистовство порывов. Глубокое забвение застилает от глаз моих чувства, наполнявшие мою мятущуюся душу. Сквозь мглу минувших лет проглядывают проблески взаимной любви, но предметы любви расплываются, и я вижу лишь смутные образы красивых, охваченных чувственным порывом женщин и веселых девушек, обвивающих белоснежными руками мою шею, вижу, как мрачные дуэньи, не в силах противостоять столь волнующему зрелищу, соединяют влюбленных, которых должны были бы разлучить. Вижу вожделенную лампу, подающую мне знак из окна, полустертые ступени, ведущие меня к потайным дверям. Эти миги – предел наслаждения. Пробило четыре, начинает светать, пора прощаться, – ах и в прощанье есть своя сладость!
Думаю, что от одного края света до другого история любви всюду одна и та же. Повесть о моих любовных приключениях, быть может, не показалась бы вам особенно занимательной, но думается, что вы с удовольствием выслушаете историю моего первого увлечения. Подробности ее удивительны, я мог бы даже счесть их чудесными. Но сейчас уже поздно, мне еще надо подумать о таборных делах, так что позвольте отложить продолжение на завтра.
ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТЫЙ
Мы собрались в обычный час, и цыган, у которого было свободное время, начал.
На следующий год кавалер Толедо принял на себя главное командование галерами, а брат его прислал ему на расходы шестьсот тысяч пиастров. У ордена было тогда шесть галер, и Толедо прибавил к ним еще две, вооружив их за свой счет. Кавалеров собралось шестьсот. Это был цвет европейской молодежи. В то время во Франции начали вводить мундиры, чего до тех пор не было в обычае. Толедо облачил нас в полуфранцузский-полуиспанский мундир: пурпурный кафтан, черные латы с мальтийским крестом на груди, брыжи и испанская шляпа. Этот наряд удивительно шел нам. Где бы мы ни высаживались, женщины не отходили от окон, а дуэньи бегали с любовными записочками, вручая их подчас не тому, кому надо. Промахи эти подавали повод к презабавнейшим недоразумениям. Мы заходили во все порты Средиземного моря, и всюду нас ждали новые празднества.
Посреди этих развлечений мне исполнилось двадцать лет; Толедо был на десять лет старше. Великий магистр назначил его главным судьей и передал приорат Кастилии. Он покинул Мальту, осыпанный этими новыми почестями, и уговорил меня сопутствовать ему в путешествии по Италии. Мы сели на корабль и благополучно прибыли в Неаполь. Не скоро уехали бы мы оттуда, если бы красавицам так же легко было удерживать пригожего Толедо в своих сетях, как завлекать в них; но мой друг в совершенстве владел искусством бросать возлюбленных, не порывая с ними добрых отношений. И он оставил свои неаполитанские романы для новых связей сперва во Флоренции, потом в Милане, Венеции, Генуе, так что мы только на следующий год прибыли в Мадрид.
Сейчас же после приезда Толедо отправился представляться к королю, а потом, взяв самого красивого коня из конюшни своего брата – герцога Лермы, велел оседлать для меня другого, не менее прекрасного, и мы поехали на Прадо, чтобы смешаться с всадниками, галопирующими у дверец дамских экипажей.
Наше внимание привлек роскошный выезд. Это была открытая карета, в которой сидели две женщины в полутрауре. Толедо узнал гордую герцогиню Авилу и подъехал, чтобы с ней поздороваться. Другая тоже повернулась к нему; он ее совсем не знал и, видимо, был очарован ее красотой.
Это была прекрасная герцогиня Медина Сидония, которая оставила домашнее уединение и вернулась в свет. Она узнала во мне своего бывшего узника и приложила палец к губам, давая мне знак не выдавать ее тайны. Потом устремила взгляд своих прелестных глаз на Толедо, в лице которого появилось выражение серьезности и нерешительности, какого я до тех пор не видел у него. Герцогиня Сидония объявила, что не выйдет второй раз замуж, а герцогиня Авила – что вообще никогда не выйдет ни за кого.
Надо признать, что мальтийский кавалер, принимая во внимание столь твердые решения, приехал в самую пору. Обе дамы приняли Толедо очень любезно, и тот от всего сердца поблагодарил их за доброе отношение, а герцогиня Сидония, прикидываясь, будто впервые видит меня, сумела привлечь ко мне внимание своей спутницы. Таким образом, составились две пары, которые стали встречаться во время всех столичных увеселений. Толедо, в сотый раз став возлюбленным, сам полюбил впервые. Я приносил дань благоговейного восхищения к ногам герцогини Авилы. Но прежде чем начать рассказ о моих отношениях с этой дамой, я должен обрисовать вам двумя словами положение, в котором она тогда находилась.
Герцог Авила, отец ее, умер, когда мы были еще на Мальте. Смерть человека честолюбивого всегда производит на окружающих очень сильное впечатление, его падение волнует их и ошеломляет. В Мадриде помнили инфанту Беатрису и ее тайную связь с герцогом. Поговаривали о сыне, который должен был стать продолжателем рода. Надеялись, что завещание покойного разъяснит эту тайну, но всеобщие ожидания оказались обманутыми, – завещание не разъяснило ничего. Двор молчал, а между тем гордая герцогиня Авила появилась в свете еще более высокомерная, еще больше пренебрегающая поклонниками и замужеством, чем когда-либо.