— Не очень.
— То-то же. Маскировка.
— Никто ведь не жалует… — сказал Серега и осекся, теперь Теодор засмеялся.
— Другие не жалуют и помалкивают, чтобы не связываться, а он издевается. Никто, Серега, — Теодор приподнял назидательно указательный палец правой руки, которую он с этой целью оторвал от руля, — никто не станет издеваться в своей книге над «ж», если он сам не «е».
До самого Нацрат-Илита уже совсем не было молвлено между ними ни слова. В какой-то момент болотный запах заполнил машину. Теодор выключил кондиционер и открыл окна. Ворвавшийся снаружи воздух уже не пахнул болотом, но столкнулся с музыкой (наугад вытащенный из бардачка Бетховен). Неожиданный коктейль был сразу отмечен обоими пассажирами. Так они и едут дальше: задумчивый Теодор, приумолкший русский разведчик, немецкая музыка и шумящий под колесами и врывающийся воздухом, эхом и запахами Ближний Восток.
В Нацрат-Илите было у Сереги дело к другой пожилой паре агентов. Серега должен был разобраться с этим делом на месте. Там женщина вроде бы мутила воду, склоняя мужа к измене Родине. Нужно было ее переубедить, для этого вез ей Серега ностальгический подарок — когда-то опубликованный самиздатом устав КГБ, организации, которой уже вроде бы нет. Но существуют, должен был сказать склонным к отпадению агентам Серега, передавая подарок, другие организации, новые, а Родина остается той же. Родина, она и есть Родина, повторял Серега слова майора Пронина из недавно полученной им шифрограммы, особенно когда правила верности ей определяются этим уставом.
И все же сионизм не шел у Сереги из головы. Он поерзывал на сиденье автомобиля рядом с водителем и, когда расставался с Теодором на въезде в Нацрат-Илит, где должны были подобрать его то ли муж, то ли жена, ненадежные агенты, вышел из машины, посмотрел Теодору в глаза и сказал, как будто бы даже не от себя, а от имени всей Великой России:
— Нет, нельзя отдавать Голаны.
При тусклом свете фонарей автобусной остановки, где высадил Теодор Серегу, лицо его казалось особенно серьезным, задумчивым и значительным. Ни до, ни после этого момента уже никогда не покажется Серега Теодору таким похожим на поэта Есенина в великие и грустные моменты его жизни. Они простились, и, отъезжая, думал Теодор, что Серега, пожалуй, даже и не внук еврея. Ну, может быть, правнук.
Дальше поехал уже Теодор в одиночестве через края больше деревенские, а от всего деревенского у Теодора всегда щемило сердце. А у кого не защемит? Еще, будто продолжая беседу с Серегой, он как бы и ему объяснял свои чувства таким вот образом: ты представь, Серега, идешь ты с Красной площади на Манежную и дальше держишь путь на Тверской бульвар, а по дороге у тебя между Манежной площадью и Тверским бульваром — вдруг пшеничное поле с васильками по обочинам или усадьба Ясная Поляна. Разве у тебя не защемило бы сердце? Но нет рядом Сереги, он сейчас разбирает устав с двумя заблудшими овцами. Ну, нет, не заблудшими. Нашел же их Серега, пьет с ними чай, закусывает мацой, что осталась от праздника Песах. Хорошая маца, вымочена в воде, обжарена в курином яйце на оливковом масле.
— С молоком было бы и того лучше, — говорит Серега. Несут ему молока.
А Теодор едет дальше, и теперь щемит у него сердце от вида эвкалиптовых деревьев по обочинам. Темно уже, но хорошо представляет их себе Теодор, хоть и отнимает свет его фар только часть дороги у тьмы. Много раз читал он и слышал, как осушали эвкалиптовой посадкой болото, изгоняли малярию. Знает, слышал. И тем более щемит у него сердце, потому что кажутся ему эвкалипты очень старыми псами, которые осушили болота, растерзали малярию, а теперь стали никому не нужны, и выбросили их на дорогу. Да не просто выбросили, а в придорожную канаву. И вот выбрались они из канавы и стоят у дороги с обвисшей шерстью, обтекают зацветшей водою и смотрят на Теодора и ничего у него не просят. И так жалко стало Теодору старых придорожных эвкалиптов… Вот ведь есть у Теодора странная склонность к грустным мыслям. Всю оставшуюся дорогу проехал он словно бы в полусне, словно и не заметил дороги, будто и вправду Еврейское Государство было уже одна только незаметная точка на карте мира.
И скажет тут иной искушенный читатель, что очень уж ему подозрительна эта теория с точкой. И что нет ли в ней хитрости и замысловатых уловок. Нет ли намека: мол, неужели хватит бессердечности у какого-нибудь медведя прихлопнуть такого малюсенького клопа своей огромной лапищей?
— У медведя, может, и не хватит бессердечности, — ответит самому себе читатель, — но ведь клоп на то и клоп, чтобы на эту лапу, огромную и благодушную, тут же и вскочить в целях своего пропитания.
Ну что же вы так подозрительны, читатель, может быть, эта точка — вовсе и не клоп, а божья коровка? «Божья коровка, полети на небко, там твои детки кушают конфетки». Неужели не помните? Помнит, помнит читатель детство, и его невинные песенки, и тонкую девичью руку, по которой движется божья коровка к вершине холма на костяшке. И вот уже близко к цели наша коровка, и уже вот-вот взлетит, но, как котенок, играя с клубком, готовится к встрече с мышкой, так эта девчушка на божьей коровке учится морочить головы взрослым мужчинам. Вот она поворачивает кисть руки, и уже снова божья коровка далеко от вершины, пока не отчается, не приподнимет красные кукольные крылышки, не расправит крылышки настоящие, прозрачные, но тоже такие смешные, и не полетит своим невысоким полетом.
А еще иной искушенный читатель послушает рассуждения Теодора и скажет, что есть, видимо, у него (очень, впрочем, «теодоровская») склонность к имитации словесных стилей действительно прославленных и великих, которые ловко использует он для пропаганды сионистских идей. И слышали мы, что он книжки читать горазд. Ну так что же, спросим мы в ответ, что имитация? Почему бы нет? Нынче и граффити на заборах признается за вид искусства. И мы тоже, хоть и любим Вермеера Дельфтского, а, не выпуская руль из рук и прищурившись, не упустим случая отловить какой-нибудь уж очень с вымыслом фрагмент из граффити на пролетающей мимо стене. А по поводу сионистских идей: что же, родину свою трехтысячелетнюю полюбить запоздалой любовью — разве позор?
Вернувшись, пересказал Теодор день Баронессе. Поужинал, принял душ и заснул, что называется, как убитый. Да, видимо, не совсем как убитый, потому что вскоре ему уже снился странный сон, навеянный то ли близостью к природе, то ли демографическими проблемами, которые привели его к мысли о концентрации Еврейского Государства в одной точке. Во сне этом он лежал на травке и читал книжку, опершись на локоть. Но вот опустил он книжку на траву, чтобы обдумать прочитанное, а из-за книжки смотрит на него во все глаза маленькая зеленая смешная головка. И Теодор на нее смотрит и думает: что за чушь такая, кому может принадлежать такая маленькая смешная головка? И тут видит, что смешная головка продолжается длинным зеленым туловищем без ног. Да ведь это змея, осознал Теодор. Глянул, а около первой — еще змея, и еще змея, и все трое головки над травой приподняли и на Теодора смотрят. И ничего смешного уже в этих головках Теодор не находит. И тут прямо холодом обдало его всего, ведь где-то рядом дремлет на траве Баронесса. Невероятным усилием воли воздвиг Теодор во сне прозрачную стену, какие ставят иногда вдоль больших дорог от шума и приклеивают к ним черные фигурки птиц с расправленными крыльями, чтобы предупредить об опасности птиц настоящих. И за этой стеной уже видит Теодор тьму-тьмущую змей. И глядят они на него как деревенские дети из-за стекла, запертые злой ведьмой в хате: у одного нос расплющен набок, у другого губы разъехались, у третьего — и то, и другое, а у четвертого — так даже кажется, что один глаз намного больше другого.
ЕСЕНИН — ИЗДАТЕЛЮ. МАТЕРИАЛ НОМЕР 1