РЕШЕНИЕ
Все, однако, далеко не так просто было с Серегой. Вечером ему позвонил по просьбе сына отец барда. Телефонные разговoры с ним уже случались по Серегиной инициативе.
Старик был приятен ему, за ним чувствовалась эпоха русской жизни с разговорами на кухне, на которые КГБ махнуло рукой еще до Серегиного рождения. Было интересно услышать его горячие суждения о политике, как ни странно, очень взвешенные, когда речь шла о чувствительных русских вопросах. Только однажды Серега был озадачен сухой краткостью старика, когда отозвался с восторгом об «Энни Холл», старом фильме Вуди Аллена.
— Не нравится, — сказал старик об актере, и Серега не решился просить разъяснений. Позже, подумав над этим, он решил, что неприятие старика объясняется, скорее всего, тем, что он увидел комизм еврейского рассеяния под непривычным, американским, углом, и это чем-то его оскорбило.
Звонок на сей раз был деловой, о деталях гастролей. Бард, почувствовав симпатию Сереги к своему отцу, пытался выяснить, не поможет ли Серегина организация с рекламой и организацией гастролей на местах. Серега обрадовался звонку и пригласил старика к себе. Тот, кажется, тоже обрадовался, хотя отсутствие щелей из пауз в его быстром согласии, по-видимому, должно было скрыть удивление. Старик заявился вскоре с бутылкой «Финляндии». Поскольку у Сереги не оказалось для закуски ничего, кроме фисташек и пары помидоров, выпили они немного, всего по две рюмки, но этого хватило, чтобы старик начал читать наизусть стихи Пастернака. Слушая его, Серега стал фантазировать: а уговорил ли бы он поехать с собой на Ближний Восток доктора Живаго? «Афух аль афух», как говорят евреи («обратное от обратного»)? А что? Разве нет в этом некоей высшей справедливости? Отошел же Пастернак к русским душою и телом, почему бы евреям не прибрать к рукам доктора Живаго? Он, во всяком случае судя по тексту романа, не строил страдальческих мин, как сам Пастернак, при упоминании Палестины и сионизма, не провозглашал, подобно Пастернаку, публично: «Нам, русским, всегда было легче выносить и свергать татарское иго, воевать, болеть чумой, чем жить». У доктора как раз имеется фронтовой опыт, такие люди нужны на Ближнем Востоке, там сейчас и свои татаро-монголы, и война, и, можно сказать, чума. Все замечательные русские качества, перечисленные Пастернаком, востребованы и могут быть проявлены там сейчас в полной мере. Как нигде.
Справку насчет истории чумы в России Серега без труда получил в Интернете. Чума, как и показалось сразу Сереге, косила в основном Запад. Ее эпидемия достигла Москвы один раз — в 1771–1773 годах, была преодолена профессиональными усилиями русских врачей и организационными мероприятиями графа Орлова. Распространению инфекции способствовали большие скопления людей у Варварских ворот, уверовавших в исцеляющую силу чудотворной иконы Боголюбской богоматери. Московский архиепископ Амвросий распорядился убрать икону. Разъяренная толпа, обвинив архиепископа в краже иконы, кинулась искать его. Не найдя поначалу, бросилась громить богатые дома, карантины и чумные больницы. Наконец, на хорах Донского монастыря Амвросий был найден и растерзан.
Нобелевский роман Серега прочел совсем недавно. Поначалу его смутила простота и провоцирующая непритязательность изложения, показалось вначале, будто автор и события романа движутся в разные стороны. Вот инвентаризированы снег, солнечные лучи, капуста на кладбище, все сброшено в один открытый картонный ящик с надорванным углом и четырьмя откинутыми на разные углы картонными зюйдвестками. Автор погрузил ящик в телегу и сам тоже едет в ней, прихватив и Серегу. А навстречу им бредут люди, называя автору свои имена-отчества, Сереге же было непонятно, нужно их запоминать или погодить, может, не понадобятся. А вот этот кусок из диалога:
— показался было Сереге программным заявлением автора, но он тут же себя одернул. Впоследствии, по мере чтения романа, поэзия скитаний, поезда, дороги, партизанщина, эпический охват захватили Серегу. Вот и я так, подумал он: школа КГБ, Африка, Ближний Восток, теперь вот отдел русско-еврейской дружбы, что дальше? В итоге роман ему понравился. Правда о большевизме, добавив оттенков, не тронула Серегу: в значительно более подробной разработке она уже была известна ему от Солженицына и особенно Шаламова. Пастернак, конечно, в этом равнодушии Сереги был невиновен. К туманностям Серега отнесся почтительно, а фантастические поведение и судьба доктора сейчас обрадовали Серегу, будто оправдывая его собственную спонтанность и помогая ему принять назревающее безумное решение об отъезде.
Когда Серега три месяца назад закончил читать роман, он решил обсудить его в электронной переписке с Теодором. Теодор отвечал неохотно и едва ли не туманнее самого Пастернака. «Контекст больше текста», — написал он.
Зато Борис, узнав от Теодора об интересе Сереги, с энтузиазмом подхватил переписку и, свернув к сионистскому аспекту затронутой темы, отмечал, что Пастернак из-за своего страстного славянофильства представляется ему драгоценной потерей для дела сионизма. Жаль, жаль. Но в его русском патриотизме, сознательно и злокозненно отравлял Борис могущую возникнуть у Сереги симпатию к поэту, мне видится существенный изъян: тридцати лет не хватило нашему еврейскому славянофилу, чтобы избавиться от уважения к Кавказскому Дьяволу, зато он мгновенно переполнился презрением к безобидному в общем-то, хоть и несколько хамоватому и вполне русскому Лысому Черту. Упорство, с которым он убегал и отрекался от своего еврейства, это типичный и чрезвычайно плодотворный старт к сионизму. Можешь мне поверить — мы все прошли через это, доверительно сообщал он Сереге. Он даже назвал Пастернака еврейской «бедной Лизой». Совсем уже распоясавшись, Борис охарактеризовал великого поэта как дважды полуженщину, поскольку его восприятие жизни — наполовину женское, а сила рациональной составляющей его интеллекта как раз и составляет половину женской. В подтверждение своих тезисов Борис привел цитату из Пастернака, утверждавшую, что «…главную работу совершает не он сам, но то, что выше его, что находится над ним…». Что тут еще можно добавить?! — восклицал Борис. Но представь, добавлял он, это совершенно не помешало расцвету глубочайшего художественного дарования Пастернака. Гений! Гений! Универсалистом его не назовешь, потому что, как человек глубоко одаренный, он далеко ушел вперед от банального еврейского универсализма, который, утверждал Борис, похож на старого холостяка, убежденного, что ему принадлежат все женщины мира, хотя на самом деле ему не принадлежит ни одна из них.
Теодор прокомментировал высказывания Бориса, отметив, что Борис априори необъективен в отношении Пастернака. Тут, возможно, есть некоторая аналогия с негативным отношением Набокова к Достоевскому, книгу которого он мог порвать на глазах у студенческой аудитории. Ведь Набоков — это другой путь для его страны, России (у меня вообще нелады с верой, но я надеюсь, добавил Теодор, что раз был возможен Набоков в России, значит, возможна и набоковская Россия), а Борис, он — антипод Пастернака. Я не отрицаю универсализма или перемены отечества или даже полного отказа от него, прибавил Теодор, но мне кажется, что специфически для евреев это губительно, как водка для эскимосов.
Серега в ответном письме ласково обозвал и Теодора, и Бориса узколобыми еврейскими националистами и отмел посягательства Бориса на русского поэта Пастернака (к тому же христианского, шутя, уколол он их). Борис, добавил Серега, — вообще исчадие ада, живая иллюстрация термина «жестоковыйный народ». Разве можно, подобно итальянской мафии, вершить суд над своим великим соплеменником с помощью бейсбольной биты, спрашивал он, очень стараясь, однако, чтобы тон его ответа был юмористическим.
Не пришлют ли Теодор с Борисом собственные отзывы на роман, с упором на сионистскую точку зрения, спросил Серега в письме.
Нет, отвечал Теодор вполне серьезно, ему не хочется подставляться, касаться русских святынь. Сереге ли не знать, как накачиваются в России святыни: медленно, кропотливо, талантливо, как заглатывает крысу питон. Концлагеря святости. Но это дело самих русских. Время ограждать лагеря, и время сматывать колючую проволоку. Не хочу участвовать в этом ни положительным, ни отрицательным образом. Кроме того, у меня нет склонности к литературоведению, сообщал Теодор, хотя вообще-то