даровать покой и утешение и от кого страстно ждем сострадания.
Умоляю, простите за это неуместное отступление ту, что некогда была женщиной. Вам, которые вопрошают нас столь несовершенным способом, вам… не дано нас понять. Вы задаете пустые вопросы о том, что нам неведомо или запретно. Нам многое открыто, но мы бессильны передать вам свое знание — на вашем языке оно лишено смысла. Мы вынуждены говорить с вами на жалком языке рассудка, ведь это все, что вы способны понять. Вам кажется, что мы принадлежим иному миру. Нет, нам знаком лишь один мир — ваш, но для нас он лишен солнечного света и тепла, музыки и смеха, пения птиц и душевного общения. О Боже! Что за участь быть призраком, трепетным и пугливым, в отчаянии мечущимся в этом неузнаваемом мире!
Нет, я не умерла от страха: неведомое нечто отступило и стало удаляться прочь. Я слышала, как оно уходит, спускается по лестнице, спешит, словно само чего-то боится. Тогда я поднялась, чтобы позвать на помощь. Едва коснулась дрожащей рукой дверной ручки, как — Боже милостивый! — услышала, что оно возвращается. Поднимается по лестнице быстрыми, тяжелыми шагами, от которых содрогается весь дом. Я забиваюсь в угол, вжимаюсь в пол. Шепчу молитву. Мысленно зову моего дорогого мужа. Вот слышу, дверь отворяется. Потом — беспамятство. Очнулась и чувствую, как чьи-то руки сдавили мне горло… как я слабо отбиваюсь, а оно прижимает меня к полу… язык вываливается у меня изо рта… И вот я вступаю в иное существование.
Нет, я не знаю, кто это был. Нам не дано знать о прошлом более того, что знали мы в момент смерти. Нам открыто то, что совершается сейчас, но наши представления о прошлом не меняются — все, что нам известно о нем, начертано в нашей памяти. Мы не ведаем той истины, с высот которой можно взирать на хаотичный пейзаж страны былого. Мы все еще обретаемся в Долине Теней, таимся в пустынных местах, всматриваемся сквозь лесные чащобы в ее безумных и злобных обитателей. Что можем узнать мы нового об этом ускользающем прошлом?
То, о чем я вам расскажу, случилось ночью. Мы различаем приход ночи, ибо тогда вы удаляетесь в свои жилища, и мы покидаем свои тайные убежища, безбоязненно приближаемся к нашим прежним домам, заглядываем в окна и даже проникаем внутрь и глядим в ваши спящие лица. Я подолгу медлила у того места, где со мной произошла эта жестокая перемена — мы часто так поступаем, пока живы те, кого мы любим или ненавидим. Тщетно искала я, как дать о себе знать, как объяснить мужу и сыну, что я существую, что по-прежнему люблю их и мучительно им сострадаю. Если я склонялась над спящими, они пробуждались. Если являлась к ним, когда они бодрствуют, они обращали ко мне страшный взгляд своих живых глаз, и я немела от ужаса…
В ту ночь я тщетно их искала… и боялась найти. Их не было ни в доме, ни на залитой лунным светом лужайке. Хотя солнце для нас утеряно навсегда, луну, и полную, и ущербную, мы видим все время. Она сияет нам ночью, а порою и днем, она восходит и садится, как в той, прежней, жизни.
Я покинула лужайку и, охваченная печалью, бесцельно заскользила по дороге сквозь лунный свет и безмолвие. Вдруг послышался голос моего бедного мужа, исполненный испуга и удивления, и голос сына, успокаивающий, разубеждающий; они стояли в тени деревьев… близко, совсем рядом! Их лица были обращены ко мне, глаза мужа устремлены прямо на меня. Он видит… наконец, наконец-то он меня видит! Когда я поняла это, мой страх рассеялся, как дурной сон. Смертельное заклятие снято: любовь победила! Вне себя от восторга я вскрикнула… должно быть, вскрикнула: 'Видит! Наконец-то он видит! Теперь он все поймет!' С трудом сдерживая себя, я приближалась к ним, красивая и улыбающаяся. Сейчас он заключит меня в свои объятия, я стану ласково утешать его, возьму за руку моего сына. И мы будем говорить, говорить, и рухнет преграда между живыми и мертвыми.
Увы! Увы! Его лицо побелело от ужаса, а глаза стали как у загнанного зверя. Он все пятился от меня, а потом бросился бежать и исчез в лесу… Где он?.. Мне не дано этого знать.
Мой бедный мальчик, он остался совсем один. Я бессильна внушить ему, что я здесь, рядом с ним. Скоро и он должен перейти в мир невидимого. И я потеряю его. Навсегда.
По ту сторону
Много лет назад по пути из Гонконга в Нью-Йорк я на неделю остановился в СанФранциско. За долгие годы, проведенные вдали от родного города, я стал преуспевающим бизнесменом — мои доходы в Азии превзошли самые смелые ожидания; я был богат и мог позволить себе вновь посетить свою страну и восстановить дружбу с теми из товарищей моей юности, кто был еще жив и — как я надеялся — все еще питал ко мне теплые чувства. Прежде всего мне хотелось повидать Мона Демпьера, моего старого школьного друга, с которым мы даже когда-то переписывались, но — как это обычно и бывает у мужчин — переписка давно оборвалась. Вы, наверное, замечали, что нежелание написать неофициальное письмо тем сильнее, чем большее число миль отделяет вас от вашего корреспондента. Это закон.
Я помнил Демпьера красивым сильным юношей с явной склонностью к науке, еще более явной несклонностью к работе и прямо-таки поразительным равнодушием к разного рода мирским утехам, включая богатство, коего, впрочем, он унаследовал достаточно, чтобы ни в чем не нуждаться. То, что никто из его аристократических родственников никогда не занимался ни торговлей, ни политикой, равно как не страдал под тяжким бременем славы, составляло предмет его особой гордости. Мон был немного сентиментален и слегка суеверен, чем, по-видимому, и объясняется его интерес к изучению оккультизма, но здоровая психика всегда надежно предохраняла его от фантастических и опасных воззрений. Время от времени он совершал бесстрашные вылазки в область нереального, ни на миг не забывая, однако, что его подлинной родиной была и остается иная страна, пусть частично, но все же исследованная и нанесенная на карту, — та область, которую мы именуем объективной реальностью.
Вечер моего визита к нему выдался грозовым. Стояла калифорнийская зима, и дождь без передышки хлестал по опустевшим улицам, а порой, подхваченный внезапными порывами ветра, яростно кидался на дома. Я взял извозчика, и после долгих блужданий он отыскал, наконец, нужное место в малонаселенном районе на океанском побережье. Дом, признаться, довольно уродливый, стоял посередине участка, на котором — насколько мне удалось разглядеть в темноте — не росло ни травы, ни цветов. Три-четыре деревца корчились и стонали под ветром и ливнем. Казалось, они из последних сил стараются вырваться из этой жуткой обстановки, чтобы броситься в море в надежде на лучшую. Дом был двухэтажным кирпичным сооружением с угловой башней, возвышающейся еще на один этаж. В ее-то окне и горел единственный видимый свет. Что-то в облике этого дома заставило меня вздрогнуть, чему, впрочем, вполне могла способствовать и струйка воды, проникшая мне за шиворот, пока я бежал от пролетки к двери. В ответ на мою записку, извещавшую о намерении его навестить, Демпьер написал: 'Не звони, дверь открыта, поднимайся наверх', что я и сделал. На лестнице было почти совсем темно — единственным источником освещения служила одинокая газовая горелка, закрепленная на самом верху. Тем не менее я, искусно избежав несчастного случая, сумел добраться до площадки третьего этажа и через распахнутую дверь вошел в квадратную комнату башни. Демпьер в халате и домашних туфлях поднялся мне навстречу, тепло меня приветствуя, и, если вначале я и подумал было, что ему все же следовало встретить меня внизу у входа, однако взгляда на него хватило, чтобы все мысли о негостеприимстве тут же развеялись.
Он страшно изменился. Ему едва перевалило за сорок, а он уже был совершенно седой, сгорбленный, высохший. На мертвенно-бледном лице, изрезанном глубокими морщинами, горели неестественно большие глаза. Их блеск был почти пугающим.
Предложив мне сесть и пододвинув ко мне коробку с сигарами, он с безусловной искренностью уверил меня в удовольствии, доставленном ему моим визитом. Какое-то время мы поболтали о том о сем, но я никак не мог отделаться от тягостного впечатления, произведенного на меня случившейся с ним переменой. Должно быть, он это почувствовал, так как вдруг произнес, усмехаясь:
— Я вижу, ты несколько разочарован во мне — non sum qualis eram.[5]
Я нашелся не сразу, но потом все-таки выдавил:
— Да нет, почему? Твой латинский все тот же.