которых он никак не мог разгадать. Из-за деревьев по обе стороны дороги до него долетали прерывистые, невнятные шепотки на чужом наречии, которое, впрочем, он отчасти понимал. Ему казалось, что он улавливает обрывки чудовищного заговора против его тела и души.
Уже давно наступила ночь, но бесконечный лес, сквозь который он шел, был пронизан бледным сиянием, не имеющим видимого источника, — ничто в этом таинственном свете не отбрасывало тени. Лужица в старой колее — в таких всегда скапливается дождевая вода — блеснула алым. Он наклонился и погрузил в нее руку. Пальцы его окрасились — то была кровь! И тут он увидел, что она разлита повсюду. Широкие листья трав, буйно разросшихся по краям дороги, были покрыты пятнами.
Сухую пыль между колеями испещряли красные ямки, как после кровавого дождя. На стволах деревьев виднелись большие алые потеки, и кровь росой капала с их ветвей.
Он смотрел на все это со страхом, который вполне уживался в нем с чувством закономерности происходящего. Ему казалось, что он терпит наказание за некое преступление, суть которого, несмотря на сознание вины, он никак не мог припомнить. Муки совести усиливали окружавший его ужас. Тщетно листал он в памяти страницы жизни в обратную сторону, силясь добраться до рокового прегрешения; события и образы теснились в его мозгу, одна картина сменяла другую или переплеталась с ней, рождая невнятицу и хаос, — но то, что он искал, ускользало от него. От сознания неудачи страх его возрастал: ему чудилось, что он убил человека во тьме- неизвестно кого, неизвестно зачем. Положение его было ужасно: беззвучно разливавшийся таинственный свет таил в себе невыразимую угрозу; ядовитые растения и деревья тех пород, что, по народным поверьям, враждебны человеку, обступали его, не таясь; со всех сторон доносились зловещие шепоты и вздохи существ не нашего мира — и, наконец, не в силах более терпеть, в страстном желании рассеять тяжкие чары, сковывавшие его и принуждавшие к молчанию и бездействию, он закричал во всю силу своих легких! Голос его словно рассыпался на бессчетное множество диковинных голосов, которые, бормоча и заикаясь, уносились все дальше и дальше и, наконец, замерли в лесной глуши; все вокруг осталось по-прежнему. Но попытка сопротивления воодушевила его. Он сказал вслух:
— Я не хочу сгинуть бесследно. По этой проклятой дороге могут пройти и добрые силы. Я оставлю им послание и весть о себе. Я расскажу им о своих обидах и гонениях — я, несчастный смертный, раскаявшийся грешник, кроткий поэт!
Хэлпин Фрейзер, надо сказать, был поэтом, как и раскаявшимся грешником, только во сне.
Вынув из кармана красный кожаный бумажник, одно отделение которого содержало чистые листы бумаги, он обнаружил, что у него нет карандаша. Он отломил от куста веточку, обмакнул в лужу крови и судорожно принялся писать. Но едва он коснулся бумаги кончиком ветки, как из запредельных далей до него донесся дикий, нечеловеческий смех; он словно приближался, становясь все громче и громче, — холодный, бездушный, безрадостный хохот, подобный крику одинокой гагары у полночного озера; вот он усилился до неимоверного вопля, источник которого был, казалось, совсем близко, — и мало-помалу затих, будто издававшее его зловредное существо удалилось обратно за грань нашего мира. Но Хэлпин чувствовал, что это не так, — оно не двигалось, оставаясь тут, рядом.
Душою и телом его стало овладевать странное ощущение. Он не смог бы сказать, какое из его чувств было затронуто — к были ли они затронуты вообще; скорее, это походило на непосредственное знание — необъяснимую уверенность в чьем-то властном присутствии, в близости некой сверхъестественной злой силы иной природы, нежели роившиеся вокруг невидимые существа, и более могущественной, чем они. Ему было ясно, что отвратительный хохот исходил именно от нее. И теперь он чувствовал, что она приближается к нему; с какой стороны, он не знал — не смел выяснять. Все его прежние страхи померкли или, вернее, были поглощены гигантским ужасом, всецело его охватившим. Только одна мысль еще билась в нем — мысль о том, что ему надо закончить послание добрым силам, которые, пролетая сквозь заколдованный лес, могут когда-нибудь вызволить его, если ему не будет даровано благословенное уничтожение. Он писал с лихорадочной быстротой, веточка в его пальцах все источала и источала кровь, но вдруг посреди фразы руки его отказались служить и повисли плетьми, бумажник упал на землю; и не в силах двинуться и даже крикнуть, он явственно увидел перед собой белое лицо и безжизненные глаза матери, неподвижно стоящей в могильном облачении!
II
В детстве и юности Хэлпин Фрейзер жил с родителями в Нэшвилле, штат Теннесси. Фрейзеры были люди зажиточные и занимали достойное положение в обществе — вернее, в тех его осколках, что пережили катастрофу гражданской войны. Их дети получили самое лучшее воспитание и образование, какое только можно было получить в то время и в тех краях, и благодаря усилиям наставников отличались и хорошими манерами, и развитым умом. Но Хэлпин, который был младшим в семье и не мог похвастаться железным здоровьем, был, пожалуй, слегка избалован. Этому способствовали как чрезмерная забота матери, так и небрежение отца. Фрейзер-отец, как всякий южанин со средствами, был завзятым политиком. Дела государственные — точнее говоря, дела его штата и округа — поглощали его внимание почти безраздельно, и голоса членов семьи редко достигали его ушей, оглушенных громом словесных баталий, к которому он нередко присоединял и свой голос.
Юный Хэлпин отличался мечтательным, романтическим характером, был склонен к праздной созерцательности и любил литературу куда больше, чем право, которое должно было стать его профессией. Те из его родственников, кто верил в новомодную теорию наследственности, приходили к выводу, что черты Майрона Бэйна, его прадеда по материнской линии, вновь предстали в Хэлпине взорам луны — того самого светила, влиянию которого Бзйн был при жизни столь сильно подвержен, что выдвинулся в первый ряд поэтов колониальной эпохи. Примечательно, но, кажется, никем еще не подмечено, что, хотя едва ли не каждый из Фрейзеров был гордым обладателем роскошного тома 'поэтических трудов' предка (издание, вышедшее на семейный счет, давно уже исчезло из негостеприимной книготорговли), никто, странным образом, не спешил отдать дань великому усопшему в лице его духовного преемника. К Хэлпину, скорее, относились как к интеллектуальной белой вороне, которая того и гляди опозорит стаю, начавши каркать в рифму. Теннессийские Фрейзеры были народ практичный — не в том весьма распространенном смысле, что их занимали лишь грязные делишки, а в смысле здорового презрения ко всему, что отвлекает мужчину от естественного политического поприща.
Справедливости ради надо сказать, что, хотя в юном Хэлпине довольно точно отразились характер и темперамент знаменитого дореволюционного барда, как их описывают история и семейные предания, о том, унаследовал ли он божественный дар, можно было только гадать. По правде говоря, он ни разу не был замечен в ухаживаньях за музой — более того, он и двух строчек в рифму не смог бы написать, не накликав на свою голову убийственного смеха. Впрочем, никто не мог поручиться, что в один прекрасный миг дремлющий в нем дар не пробудится и рука его не ударит по струнам лиры.
Так или иначе, Хэлпин был довольно странный юноша. С матерью его связывали весьма прочные узы, ибо втайне эта женщина сама была верной поклонницей великого Майрона Бэйна, хотя такт, столь многими справедливо приписываемый ее полу (что бы там ни говорили злостные клеветники, утверждающие, что это не что иное, как лукавство), заставлял ее скрывать свою слабость ото всех, кроме дорогого ее сердцу единомышленника. Общая тайна связывала их еще больше. Да, мать избаловала юного Хэлпина, но и он, без сомнения, сделал все, чтобы ей в этом помочь. С приближением той степени зрелости, какой способен достичь южанин, не интересующийся предвыборными схватками, отношения между ним и его красавицей матерью, которую с раннего детства он называл Кэти, становились все более близкими и нежными. В этих двух романтических натурах с необычайной яркостью проявилось свойство, природу которого обычно не понимают, — преобладание эротического начала во всех привязанностях жизни, способное придать большую силу, мягкость и красоту даже естественной близости кровных родственников. Мать и сын были неразлучной парой, и незнакомые люди часто ошибались, принимая их за влюбленных.
В один прекрасный день Хэлпин Фрейзер вошел к матери в спальню, поцеловал ее в лоб, поиграл ее черным локоном, выбившимся из-под шпильки, и спросил с плохо скрытым волнением:
— Ты не будешь против, Кэти, если я на несколько недель съезжу по делам в Калифорнию?