Услышав голоса, остановилась. В просветы деревьев голубовато, как стекло, поблескивала Волга.
По обломкам взорванного моста лазили немцы, трогали серые глыбы бетона, из которых, словно надломленные кости и спутавшиеся обрывки сухожилий, торчали двутавровые балки и арматурные прутья.
На берегу стояли три танка и несколько автомашин. У самой кромки берега, оглядывая реку, разговаривали два немца. На плечах у одного отсвечивали обер-лейтенантские погоны.
«Наверное, это и есть главный гестаповец Карл Зюсмильх, про которого рассказывала Маруся», — догадалась Катя. Второй был одет в прорезиненный плащ и серую широкополую шляпу. На вид ему можно было дать лет сорок. Лицо продолговатое и резко суженное к подбородку. Он что-то крикнул, и немцы стали выбираться на берег.
Сжимая гранату, Катя смотрела на отъезжающие машины и старалась припомнить, зачем она пришла сюда, что-то очень важное нужно было сделать, а что — забыла.
Она вышла из-за деревьев. На том берегу вдали темнела окраина Головлева.
«Да… Головлево», — вспомнила Катя.
Все время, пока она ходила по лесу, у нее было желание самой посмотреть следы, которые остались на дороге от Феди и Танечки. Она застегнула тужурку и пошла к берегу.
В отряд вернулась на рассвете. Позади землянок, склонившись над ручьем, мыл сапоги Зимин. Он был босой, в нижней рубашке с расстегнутым воротом. Казалось, вместе с военным френчем и портупеей он снял с себя и командирскую строгость, и Кате захотелось обнять его и, как родному отцу, рассказать об открывшейся в ней горькой любви. Она подумала, что лучше Зимина никто не поймет, как хочется ей сейчас, чтобы он, ее Федюша, был здесь, рядом с ней, среди своих товарищей.
— Посиди, — увидев ее, предложил Зимин.
Она присела на толстый корень ивы.
Ручеек журчал тихо и шепеляво. От землянок доносились протяжные звуки гармони, и несколько голосов, мужских и женских, тихо напевавших:
— Тяжело? — спросил Зимин.
— Тяжело…
— Д-да… Трудная наука…
Катя медленно подняла на него глаза.
— Какая?
— Уметь сердца железными сделать. Трудно, а надо… Надо ведь, дочка, а?
Помолчав и смотря прямо перед собой, она согласилась:
— Надо.
И почему-то вдруг после этого решительно произнесенного слова у нее прошло желание поделиться с кем бы то ни было своим горьким чувством.
— Я дал приказ доверенным в Головлеве и в ближайших селах тщательно проверить: может быть, Федя ранен и подобран колхозниками, — сказал Зимин обуваясь.
Щеки Кати порозовели.
— Знаешь, отец, я тоже так думаю… А может так быть?
— Конечно, может!
— Наверное, так и есть. От того места, где он отбивался, ни в одну сторону его следов нет.
Зимин изумился:
— Ты там была?
— Была.
Он поднялся, и они пошли к землянкам.
— Немцы, видно, собираются мост строить.
— Мост? — Зимин резко остановился.
Катя рассказала ему о том, что видела на Волге под Головлевом, и он нахмурился.
— У тебя встреча с Марусей сегодня?
— Да.
— Скажи ей, чтобы постаралась точнее выяснить насчет моста.
— Хорошо.
— И о Феде… Пусть побывает в Певске.
— Хорошо… — снова помрачнев, отозвалась Катя. Об этом она тоже думала. Отсутствие фединых следов у места схватки можно было объяснить двояко: или подобрали свои, или схвачен немцами. Но попасть к гестаповцам — это куда страшнее, чем смерть.
— Скажу, — добавила она еле слышно.
Глава третья
Подходя к хутору Красное Полесье, Женя услышала шум. Мимо нее быстро пронеслись две закрытые машины. На хуторе было неспокойно. Женя почувствовала это сразу же, едва ступила на окраину: посреди дороги и у домов толпились старики и женщины. Из слов, уловленных мимоходом, догадалась: немцы переписали население хутора, а на дворы, в которых имелись лошади и телеги, составили особые списки.
На углу переулка, в который ей нужно было свернуть, под окнами приземистого дома столпились человек двадцать колхозников и молча слушали чернобородого мужика, вероятно хозяина этого дома: он стоял в полураскрытой калитке. Женя задержалась.
— Каждый по своей совести пусть такое дело решает, — говорил чернобородый, комкая в руке картуз. — На меня смотреть нечего. Сами знаете: когда немцы здесь — я «староста», а когда их нет — не вижу, что у меня за спиной делается; а увижу, так зажмурюсь, будто в глаза пыль попала. Но ежели кто сам на немцев напорется, пусть на себя и пеняет: они не зажмурятся… Офицер мне так и сказал: всех заставят работать, а кто откажется — изничтожат. Потому и совет даю: не горячитесь… К примеру, гусак и то: разозлится, а редко когда напрямик лезет, норовит обождать, чтобы я спиной к нему повернулся. Вот тогда-то он меня и ущемит… Время теперь такое, соседи: кто глупее гусака окажется, с того вперед и перья полетят… Только об одном прошу не забывать: ничего этого я вам не говорил. Понятно?
«Кто его знает, что за человек: не то за нас, не то за немцев!» — подумала Женя.
На улице, где жили Кулагины, тоже кучками стояли люди. У ворот соседнего с Кулагиными двора женщина в одной рубашке и шали, накинутой на плечи, говорила седому старику и двум хуторянкам:
— Конь-то не мой — колхозный! Как же я им распорядиться смогу? Вы же сами потом скажете: доверили бабе коня — один навоз от него остался… А угнать куда-нито, припрятать — свою голову потеряешь.
Голос ее звучал растерянно и зло. Женщины молчали, а старик, взглянув на Женю, остановившуюся шагах в десяти от них, тихо сказал:
— Был колхоз, да сплыл. Чего уж тут о коне! Потерявши голову, по волосам не плачут. — Он безнадежно махнул рукой и зашагал на другую сторону улицы.
Дождавшись, когда все разошлись, Женя подошла к дому Кулагиных. На стук вышла мать Маруси. Она молча впустила гостью во двор; поднимаясь на крыльцо, всхлипнула.
— Вы що, мамо?
— Маня у меня…