— А що с ней? — встревожилась Женя.
— Сама увидишь.
Маруся сидела за столом и неподвижным взглядом смотрела поверх головы братишки, что-то мастерившего на полу из досок. На звук открывшейся двери не оглянулась.
Женя обняла ее.
— Що ты така, Марусэнька? Лица нэма, а очи, як тучи… Яка беда с тобой приключилась?
— Никакой.
Маруся попыталась отстранить ее руки, но Женя обняла крепче.
— Ни, ты мне все кажи.
Она села и встревоженно смотрела на подругу, а та, видно, тяготилась ее присутствием.
— Пойдем под окна, поговорим трошечки.
— Не о чем…
На столе враскидку лежали тетрадочные листы. Один был исписан.
«Я думаю, Катюша, ты поймешь меня, — прочла Женя. — Страшно жить стало, а сердце горит- горит… толкает оно, требует, чтобы я…»
Маруся вырвала у нее листок.
— Ну, коли секреты, до них мине дела нету, — невесело улыбнулась Женя. Она взяла чистый листок и написала: «Катя тревожится по тебе. Почему у каменной бабы не была?»
Маруся оглянулась на мать и братишку, взялась было за карандаш и, положив обратно, устало сказала:
— Так…
— В Певске была?
— Нет.
— Пойдешь?
— Зачем?
— Як зачем? А Федя? — возмущенно вырвалось у Жени.
Маруся покраснела, но промолчала. «Завтра Катя там будет. Пойдешь?» — написала Женя.
— Не знаю. Может быть… — Маруся растерялась. — Ведь я… ничего не сделала, что она просила… Как же?
— Об этом ты не мне скажешь, — разрывая листок на мелкие частицы, холодно сказала Женя.
Мать испуганно смотрела на девушек заплаканными глазами.
— А у нас сегодня весь день переписывали. Кольку моего и то записали, — сказала она, чтобы оборвать тягостное молчание.
Продолжая искоса наблюдать за Марусей, Женя спросила:
— А вы не скажете мне, мамо, що за человек у вас с той улицы… хата с краю, як до вас свернуть треба: черный такой, як цыган?
— Тимофея Силыча, наверно, видела — старосту; ихний дом — Стребулаевых — на переулке.
— А що вин за человек?
— Да как тебе сказать… В семье крутоват; приходится — бьет и жену и сына… А сын-то женатый… Я не раз одергивала: «Тимофей Силыч, да ты хоть народа-то постыдись». — «Стыжусь, — говорит, — Наталья Степановна, да трудно самого себя в ежовые рукавицы взять».
Старушка помолчала, задумчиво глядя на дочь.
— Что уж с годами укоренилось — вроде болезни. И не рад ей, а она есть, — сказала она, вытирая фартуком глаза. — Зато в работе он редкостный человек. Семья-то не в него: что баба, что сын, что сноха — ленивы. А баба к тому же ядовита, как репейник, за всех цепляется. Может, потому он редко и бывает дома. Сперва, когда рядовым был, все по соседям да на собраниях, а как завхозом сделали — по хозяйству. Другой раз ночью, глядишь, спят все, а он в поле или по конюшням ходит. А в войну так прямо и спал на поле. Его и в Певске хорошо знают. Чайка, бывало, как приедет, и на поля с ним и в дом хаживала. Я однова слышала, говорит нашим девчатам: «Вот, мол, у него, у Тимофея Силыча, надо учиться работать и землю любить». Это, скажу, в самую точку. Чего-чего, а этого у него не отнимешь. Свое хозяйство может и недосмотреть, а чтобы колхозное…
— А як же вин в старосты попал?
— Сам напросился.
— Сам?..
— Сам, — вздохнула мать, думая о Марусе. — Согнали нас немцы: кого старостой выбирать? Молчим. Кто хочет старостой быть? Молчим. А он: «Я хочу». Конечно, от него все головы в стороны… И я… Повстречались вечером — мимо. Догнал. Вижу по лицу — мучается. «Эх, Наталья Степановна, — говорит, — от кого еще, а от тебя не ожидал! Слава богу, не первый денек меня знаешь. Пойми ты, дурья голова, ведь все молчите, никого охотников… Поставили бы немцы по своему выбору, тогда и пляши». Говорит, а в голосе и злость и слезы… Махнул рукой и пошел. Теперь видим: не спешит он разные немецкие приказы исполнять. Вот и выходит, человек вроде на позор пошел, чтобы полегче нам дышалось, а мы его… Да ты, к слову, почему про него выспрашиваешь?
— Цэ я так, — смущенно проговорила Женя. Она поднялась.
— Куда ты? — спросила Маруся.
— Туда, куда тебе треба было итти.
Маруся пошла ее проводить. На крыльце Женя раздраженно сказала:
— И тебе не стыдно, Маня!.. Людей и коней записывают, а ты сидишь дома, як каменная… Или не разумеешь, на що все цэ?
Маруся не ответила, а когда вышли за калитку, взяла Женю за руки и с жаром проговорила:
— Пойми меня, Женечка: не могу. Сегодня сдержалась, а завтра или послезавтра не сдержусь — кинусь на первого встречного немца, вцеплюсь… Убьют? Знаю. Но мертвому сердцу все равно — будь что будет. Оно не увидит, не услышит…
— Вот що у тебя в голове! — удивленно и с негодованием воскликнула Женя. — А я, по-твоему, из дерева сроблена? Мне легонько? Ничего с того, що казала, ты не сделаешь!
— Это уж решено, Женечка… Так и Чайке передай… — тихо, но твердо проговорила Маруся. — Поцелуи ее за меня. — Голос у нее задрожал. — Передай спасибо за все, за все. И с тобой давай поцелуемся, Женечка.
Женя испуганно отстранила ее протянутые руки.
— Та щоб я с такой дурой целоваться… ни!
Она взволнованно обняла Марусю и стиснула так, что у той захрустели кости.
— Кажи, Манька, зараз же кажи, що не сделаешь этого!
Маруся молчала.
— Да шо ж цэ такэ? — сквозь слезы вскрикнула Женя. — Марусэнька! Милая! Я тебя вот що прошу… три дня никуда из дому не ходи. Добре? А я в эти дни до тебя прибегу. Кажи, що так буде, а то совсем не отпущу.
Маруся пожала плечами и растроганно проговорила:
— Не надо, подруженька, это уж бесповоротно. Не один день думала.
— Бес с тобой, що бесповорота! Я ж тильки хочу побалакать по душам. Ну?
— Ладно, — глубоко вздохнув, сказала Маруся.
— Комсомольское дай.
— Честное комсомольское.
— Ну вот! — Женя долго держала ее руку, не решаясь отпустить. — До свиданья, а целоваться — ни!
Она провела по глазам рукой и пошла не оглядываясь.
Шагала по улице крупно и с возмущением думала:
«„Будь что будет“ — как же так можно сказать? Это выходит: все равно — советская жизнь после меня сюда вернется или немцы здесь останутся. Вот какая дура!»
Начинало темнеть. Дорога за хутором виднелась смутно, а вдали и совсем пропадала в сизом тумане. Женя решила итти в Певск не по шоссе, а наискось, через ожерелковский лес: так ближе. Половину пути