— Теперь поверю. Глаза ее улыбнулись:
— Дело вот какое, дядя Семен: придет к тебе девушка и проводит к тому месту, где будет поджидать Алексей Дмитриевич. Все остальное от самого узнаешь.
— Когда придет-то? — дрожа от волнения, спросил Семен.
— Сегодня вторник? Жди в четверг, а может быть, завтра. Будешь ждать?
— Еще бы не ждать!
Катя оперлась рукой на обочину саней.
— Вытряхиваться?
— Да нет, что ты! Это я вроде в шутку, Егор те за ногу. А вдвоем ехать отрадней для души. Девка-то ты, как бы это сказать… Оглянешься — и вроде весна за спиной. Сиди, дочка, не обижай.
Он дернул вожжами, и лошадь лениво тронулась.
— Как жизнь-то в отряде? Чего родные поделывают? Много ли их?
— Про такие вещи, дядя Семен, не рассказывают.
— Это так. А ты молодец: держать язык на привязи — первая заповедь… Только я ведь от души спрашиваю, без умыслу: как, мол, они там?
Катя молчала.
— Да я не выпытываю, — сказал он и опять огорченно вздохнул. Ресницы его заморгали, и губы дрогнули в улыбке. — А Лексей Митрич — это голова! И знает, кому доверие оказать… Что ж, поглядим друг на дружку, посоветуемся. В мирное время я кой-куда повозил его. Не все на машине ездил: и лошадью не брезговал. По дороге, бывало, то да се, сам слово скажет, моих десять послушает…
Улыбка его становилась все шире.
— И Чайку возил, приходилось, но реже, правда. Она пешечком больше… А ездить с ней хорошо — веселая! И езду любила веселую, чтобы ветер в ушах свистел… Живы, значит! Спасибо, дочка! Прямо скажу: радость на душу положила. Ждать будем… Глядишь, опять пронесу их на рысачке — Лексея Митрича и Катерину Ивановну… Опустил народ было голову, да теперь…
Из глаз его побежали слезы.
— Эх, милашечка, наподдай! — крикнул он радостно и, хлестнув лошадь, запел:
— …аль… аль… — откликнулось лесное эхо.
— Наверное, тебе в удивление? — спросил Семен, вытирая рукой глаза. — С дочерью такое дело… и вообще все прочее, а я с песней… Не суди — душа поет, хотя от злобы и в судороге вроде.
Он понизил голос до шепота:
— Конец ведь, девка, немцам-то скоро! Окончательный. Это уж безошибочно. Ты ненароком не встречала ее?
— Кого?
— Предвестницу-то?
В глазах Кати отразилось удивление. Семен заглянул в них и удивился не меньше.
— Вот те раз, Егор те за ногу! То больно все знаешь, а тут такое дело, и ты… Везде говорят о ней. Взять хоть бы наше село — в любую избу зайди… И песня-то у меня от этого. Неужто и в самом деле не знаешь? — Он пожал плечами. — Красоты, говорят, она неописанной.
От шумящих сосен на освещенную солнцем дорогу падали пугливые, вздрагивающие тени. Солнце светило Семену прямо в глаза. Он улыбался, и на ресницах белели пупырышки прихваченных морозом слез.
— Глянет на тебя, и чуешь, Егор те за ногу, — в огне душа. Ходит больше по ночам… Придет, сбегутся к ней люди, и она говорит… Что доподлинно, этого я не скажу тебе. Только большие слова у нее и горячие.
Он долго возился с кремнем, высекая искру. Наконец шнур задымился.
— И чуешь, девка, вливаются в тебя силы ба-аль-шие. До нее пня боялся. Увидишь немца — дрожишь, а слушаешь ее — и чуешь: да ведь богатырь ты! И такая лютая злость в тебе к немцу…
От радостного изумления все лицо его порозовело, белесые брови изогнулись дугой; Катя начинала догадываться и заволновалась.
— Откуда она, дядя Семен, не знаешь?
Семен глянул вокруг и шепнул:
— От Сталина!
Глаза его торжествующе сверкнули.
— Сказывают, дочь его…
— Дочь?
— Ходит еще слух, будто это Чайка наша. Ее, предвёстницу-то, тоже Катей звать, да я не верил. Многие Катерину Ивановну в живых не считают. И я так думал. А теперь, как ты говоришь, жива Катерина Ивановна и в отряде, — выходит, снова не она. Есть у Сталина дочь Катя?
— Нет.
— Ну, тогда, может, и не дочь — племянница, — нерешительно проговорил Семен. — Одно доподлинно — от него.
Прикрикнув на лошадь, он закрепил вожжи и пересел к Кате.
— Сказывают, Сталин обнял ее и сказал: «Иди! Весь люд, который под немцами стонет, обойди; которые согнулись от неволи — выпрями, усталых — подбодри, а трусов — тех не щади». Егор те за ногу!
С Кати он перевел взгляд на неторопливо уплывавшие назад вершины сосен.
— Помолчал он, Иосиф Виссарионович-то, и спрашивает: «Не дрогнешь? Девушка ты и, так сказать, только в пору весны вступила. Может, в сердце-то твоем любовь первая, а в такое время душа, известно, только крылья распускает, нежности в ней столь… вроде соловья она». Вот он, Иосиф Виссарионович-то, и допытывался: найдутся у нее силы, чтобы порог ада немецкого перешагнуть, вдоль и поперек ад этот пройти?
Голос возницы звучал задушевно и так уверенно, точно он был очевидцем всего, что рассказывал.
Солнце освещало его лицо, покрытое седой клочковатой щетиной. Скулы блестели, и во впадинах под ними бледно вспыхивал румянец.
— Подняла она на него глаза… Такие, — говорят, — словно родничок, когда в него солнце глянет… «Не дрогну!» — Семен вытер глаза, приглушенно кашлянул.
Где-то близко раздался выстрел. Лошадь испуганно повела ушами. Теребя пальцами вылезший из полушубка мех, Катя не отрывала погорячевших глаз от лица возницы.
— Обнял, девка, еще раз ее Сталин накрепко, — голос Семена перехватился и задрожал, — а из глаз две слезы по щекам, на усы — дите ведь ему ненаглядное, души в ней не чает, а посылает-то на смерть, может…
Он сунул в рот потухшую цыгарку и, потянув губами, полез в карман за кремнем.
— Поцеловал и говорит: «Иди!» И вот идет она от деревни к деревне и…
Семен резко повернул голову.
Катя лежала, уткнувшись лицом в сено; плечи ее вздрагивали.
— Ты что это, девка? — испугался он.
— Так… Это я… так…
Лошадь стояла шагах в пятнадцати от разветвления дороги: Жуковский большак заворачивал влево, и на месте крутой кривизны от него отделялась дорога поуже, которая прямым коридором разрезала лес почти вплоть до хутора Лебяжьего.
— Спасибо, что подвез, дядя Семен.
Катя вытерла слезы и, ступив одной ногой на дорогу, встревоженно прислушалась к близким голосам.