краснокожего индейца. Нос у него был широкий и так выделялся во всем его облике, будто его осанистая фигура была создана специально для того, чтобы нести на себе этот широкий нос подобно слоновьему хоботу. Вождь отличался одновременно бесстрашной пытливостью и крайней чувствительностью — так дикий зверь, смельчак и недотрога, готов броситься в бой или затаиться в чаще. И, наконец, у слона еще одна общая черта с Кинанджи — благороднейшая по очертаниям голова, хотя у слона вид далеко не такой мудрый.
Кинанджи даже рта не раскрыл, глазом не моргнул, пока я расхваливала его машину; он смотрел прямо перед собой, чтобы я видела его профиль, словно вычеканенный на медали. Когда я обходила машину спереди, он поворачивался так, чтобы я видела его царственный чеканный профиль: быть может, он вспомнил о профиле короля на индийской рупии. За рулем сидел один из его молодых сыновей, а до капота нельзя было дотронуться. Когда церемония закончилась, я пригласила Кинанджи выйти из машины. Величественным жестом запахнув свой плащ, он за один шаг преодолел две тысячи лет, спустившись в древнюю область правосудия народа кикуйю.
У западной стены моего дома стояла каменная скамья, а перед ней — каменный стол, сделанный из мельничного жернова. У этого камня была своя трагическая история: это был верхний жернов старой мельницы, где были убиты два индийца. После убийства никто не решался хозяйничать на этой мельнице, она долго стояла пустая, в полном безмолвии, и я велела принести этот камень ко мне домой и сделала из него стол, напоминавший мне о Дании. Мельники-индийцы рассказывали, что камень им доставили морем из Бомбея, так как африканские камни недостаточно тверды и на жернова не годятся. На верхней стороне жернова был вырезан какой-то узор, и были видны расплывшиеся бурые пятна — мои слуги уверяли, что это следы крови индийцев, которые нипочем не смыть. Этот стол был неким центром жизни на ферме: обычно я сидела за ним, договариваясь о всех делах с туземцами. Сидя на каменной скамье позади стола-жернова, мы с Деннисом Финч-Хэттоном как-то в новогоднюю ночь наблюдали серп молодого месяца рядом с Венерой и Юпитером — они сошлись тогда совсем близко; это было такое неописуемое сияние, что все вокруг казалось нереальным — больше я ни разу в жизни ничего подобного не видела.
И вот я снова сижу на этой скамье, а Кинанджи восседает по левую руку от меня. Фарах встал по правую руку и зорко наблюдал, как кикуйю сходились к моему дому. А они все прибывали и прибывали, узнав о приезде Кинанджи.
В отношении Фараха к туземному населению этого края было нечто картинное. И так же, как наряд и осанка воинов племени масаи, это отношение возникло не вчера и не позавчера — оно складывалось веками. Те силы, которые это отношение создали, возвели некогда и величественные каменные строения — но камни-то уже давнымдавно рассыпались в прах.
Когда впервые попадаешь в эти края и высаживаешься в Момбасе, уже издали видишь между древними, светлосероватыми стволами баобабов — они не похожи ни на какие земные деревья и скорее напоминают пористые древние окаменелости, выветренных веками ископаемых моллюсков — серые развалины каменных домов, минаретов, колодцев. Такие же руины попадаются вдоль всего побережья — в Такаунге, в Калифи и в Ламу. Это останки городов, где жили в древности арабы — торговцы слоновьими бивнями и рабами.
Ладьи торговцев прошли все водные пути Африки, они выходили и на голубые тропы, ведущие к центральному рынку в Занзибаре. Им эти места были ведомы и в те времена, когда Аладдин послал султану четыреста черных арабов, нагруженных драгоценностями, — в те времена, когда жена султана пировала со своим чернокожим любовником, пока ее супруг был на охоте, и их обоих ждала смерть.
Вероятно, богатея, эти важные купцы привозили в Момбасу и Калифи свои гаремы, переставали покидать пределы своих вилл у океана, где набегали на берег длинные белогривые волны, и цвели, пламенея, огненные деревья, а своих разведчиков посылали на далекие нагорья.
И собственные несметные богатства они извлекали из тех диких краев, из первозданных каменных равнин, из никому не ведомых безводных просторов, из деревьев терновника, обрамлявших берега рек, и мельчайших, растущих на черной земле цветов с одуряюще-сладким запахом. Здесь, на крыше Африки, бродил тяжелой поступью величественный, мудрый носитель драгоценных бивней. Он никого не трогал, глубоко погруженный в себя, и хотел только, чтобы и его оставили в покое. Но его преследовали, в него летели отравленные стрелы темнокожих пигмеев племени вандеробо или пули из длинных, изукрашенных серебром длинноствольных ружей арабов; его подстерегали западни и ловчие ямы; и все это ради его длинных, гладких, светло-палевых бивней — эту добычу и ждали торговцы слоновой костью, сидя в Занзибаре.
Здесь же, вырубая и выжигая небольшие клочки леса и сажая на них бататы и кукурузу, жили миролюбивые, тихие люди, которые не умели ни постоять за себя, ни выдумать что-нибудь полезное, они хотели только, чтобы их оставили в покое — но и за них, как за слоновую кость, на рынках давали хорошую цену. Туда слетались стервятники, и мелкие, и крупные.
Приходили холодные, чувственные арабы, презиравшие смерть и посвящавшие свободные от дел часы астрономии, алгебре и отдыху в своих гаремах. С арабами приходили и их юные, незаконные братья- полукровки, сомалийцы — напористые, агрессивные, жадные и аскетичныеони словно хотели искупить свое низкое рождение фанатизмом в мусульманской вере, соблюдая все заповеди пророка строже, чем их законнорожденные братья. Суахили были с ними заодно — сами рабы, с сердцами рабов, жестокие, бесстыжие, вороватые, хитроумные, большие любители позубоскалить, с возрастом они все больше тучнели, заплывали жиром.
В глубине страны они сталкивались со здешними хищными птицами, туземцами. Масаи, недоверчивые к пришельцам, являлись молча, как высокие черные тени — с длинными копьями, тяжелыми щитами и окровавленными руками, готовые продать в рабство собственных сыновей.
Все эти хищные птицы, наверное, умели ладить между собой и как-то сговариваться. Фарах мне рассказывал, что в прошлые времена, до того, как сомалийцы привели своих женщин с родины, из Сомали, их юношам разрешалось жениться из всех местных племен только на девушках племени масаи. Во многих отношениях это были, наверное, странные браки. Ведь сомалийцы очень религиозны, а масаи вообще никакой веры не знают и ничем, что выше уровня земли, не интересуются. Сомалийцы очень чистоплотны, соблюдают обряд омовения и вообще следят за собой, а масаи живут в грязи. Сомалийцы придают большое значение непорочности своих невест, а молодые девушки племени масаи весьма легкомысленны. Фарах сразу объяснил мне, в чем тут дело. Масаи, сказал он, никогда не были рабами. Их никак нельзя поработить, их даже в тюрьму не посадишь. В неволе они и трех месяцев не живут, умирают, поэтому англичане установили особый кодекс для масаи — им сроки не дают, а заменяют большими штрафами. То, что они буквально не способны влачить подъяремное существование, поставило масаи, единственный народ туземного происхождения, наравне с аристократами-иммигрантами.
Все эти хищные птицы не спускали алчных глаз с кротких грызунов здешних мест. И у сомалийцев тоже была своя роль. Сомалийцы самостоятельно жить не могут. Они слишком вспыльчивы, и куда бы они ни попали, если их предоставить самим себе, то они убьют уйму времени и прольют реки крови, навязывая всем свои обычаи. Но они отличные помощники и надсмотрщики, и, должно быть, поэтому арабские торговцы часто поручали им рискованные предприятия и трудные перевозки, пока сами сидели в Момбасе. Вот почему их отношение к туземцам так напоминало отношение овчарок к стаду овец. Они неуступно охраняли их, скаля острые зубы. Выживут ли овцы, пока стадо гонят к побережью? Или разбегутся? Сомалийцы знают цену и деньгам, и своему добру, могут не есть, не спать, заботясь о своих подопечных, и,