не мог выдержать ни малейшего прикосновения к воспаленной ноге. На его ногу страшно было смотреть — она так раздулась, что нельзя было различить, где раньше было колено, и в свете лампы я заметила, что вся она, от бедра до ступни, была испещрена черными и желтыми подтеками. Под ногой плед был черный, мокрый, как будто из нее все время сочилась вода.
Сын Кинанджи, тот самый, что прибежал за мной на ферму, принес старый европейский стул, у которого одна ножка была короче остальных, и поставил его у самой кровати, чтобы я могла сесть.
Кинанджи был так истощен, что все кости его тела и черепа были видны, словно скелет проступал наружу, и он стал похож на черную деревянную фигуру, кое-как вырезанную ножом. Губы его были раздвинуты, так что видны были и зубы, и язык. Глаза помутнели, они казались почти белыми на черном лице. Но он еще видел, и когда я подошла к постели, он обратил свой взгляд на меня и не отрывал глаз от моего лица все время, пока я была в хижине. Медленно, страшно медленно, он подтащил руку, лежавшую поперек его тела, чтобы коснуться моей руки. Он терпел чудовищную боль, но все еще оставался самим собой; нагой, распростертый на кровати, он все еще был повелителем. По его виду я догадалась, что он вернулся из своего похода с триумфом и пригнал весь принадлежащий ему скот, как ни противились его зятья-масаи. Сидя рядом с ним и глядя на него, я вспомнила, что у него была только одна слабость: он боялся грома, и если гроза застигала его у меня в доме, он становился похож на грызуна, ищущего, в какую бы норку забиться. Но теперь передо мной был человек, который уже не страшится ни блеска молний, ни нагонявшего на него ужас удара грома: безусловно, думала я, он завершил свой земной труд, возвратился домой, и все, что ему причиталось, получил — во всех смыслах. Если голова у него достаточно ясная, и он может припомнить всю прожитую жизнь, он вспомнит очень мало случаев, когда не сумел одержать над ней верх. Неуемная сила жизни, громадная способность радоваться и наслаждаться, бурная и многообразная деятельность — все сошлось к своему концу здесь, где недвижимо лежал Кинанджи. «Мирной кончины тебе, Кинанджи», — подумала я.
Старики стояли вокруг молча, словно потеряли дар речи. А мальчик, который был в хижине с нами, — как видно, последний младший сын Кинанджи, — теперь приблизился к кровати отца и заговорил со мной; очевидно, они обо всем договорились заранее, до моего приезда.
Он сказал, что доктор из миссии знает о болезни Кинанджи и приезжал его навестить. Он сказал людям кикуйю, что вернется и увезет вождя умирать в больницу миссии, сегодня ночью приедет грузовик из миссии и заберет его. Поэтому он и позвал меня. Он хочет, чтобы я увезла его к себе домой, пока не приехали люди из миссии. Мальчик говорил, а Кинанджи смотрел на меня. Я сидела и слушала с тяжелым сердцем. Если бы Кинанджи лежал при смерти в другое время, год назад или хотя бы три месяца назад, я бы взяла его к себе в дом, не задумываясь. Но сегодня все было иначе. Последнее время на меня свалилась куча бед, и я начала бояться, как бы не стало еще хуже. Я целые дни просиживала в конторах в Найроби, слушая юристов и бизнесменов, то и дело встречалась с кредиторами. И дом, куда Кинанджи просил отвезти его, уже не был моим домом.
Я сидела и думала, глядя на Кинанджи, что он непременно умрет, его уже не спасти. Он умрет дорогой, прямо в машине, или у меня в доме, если довезу его живым. Святые отцы из миссии соберутся и обвинят меня в его смерти; и любой, кто об этом услышит, их поддержит.
Сидя на колченогом стуле в хижине умирающего, я чувствовала, что это непосильный для меня груз. У меня не осталось больше мужества восставать против властей в этом мире. Я не смела бросать вызов им всем, нет, только не всем сразу. Два или три раза я пыталась заставить себя решиться взять Кинанджи, но каждый раз смелость мне изменяла. Тогда я решила, что придется его оставить.
Фарах стоял у двери и слышал все, что сказал мальчик. Увидев, что я сижу молча, он подошел ко мне и тихим голосом стал настойчиво объяснять мне, как лучше всего поднять Кинанджи в машину. Я встала и отвела его в угол хижины, подальше от глаз и зловония, подальше от старого вождя. Я сказала Фараху, что не могу взять Кинанджи к себе. Фарах совершенно не ожидал такого поворота дела; лицо у него омрачилось, глаза потемнели от удивления.
Мне хотелось еще посидеть около Кинанджи, но я не хотела видеть, как люди из миссии приедут и заберут его.
Я подошла к кровати Кинанджи и сказала, что не смогу взять его к себе в дом. Не было нужды объяснять причину, и больше мы об этом не говорили. Старики, бывшие в хижине, поняв, что я отказала ему в просьбе, собрались вокруг меня, неуверенно переминаясь с ноги на ногу, а мальчик немного отступил назад и застыл в неподвижности: больше ему делать было нечего. Сам Кинанджи не шелохнулся, он вообще не двигался, только продолжал, как и в начале, смотреть мне в лицо. Казалось, что-то подобное уже случалось прежде в его жизни — вполне возможно, так оно и было.
— Куахери, Кинанджи, — сказала я. — Прощай. Его горячие пальцы слегка шевельнулись у меня на ладони. Я еще не дошла до двери хижины, но когда я обернулась, мрак и дым уже поглотили простертую фигуру моего вождя кикуйю. Когда я вышла наружу, было очень холодно. Луна спустилась к горизонту; должно быть, уже далеко за полночь. И в эту минуту один из петухов в маньятте Кинанджи пропел дважды.
Кинанджи умер той же ночью в больнице миссии. На следующий день двое его сыновей принесли мне эту весть. Они пригласили меня на похороны, которые были назначены на следующий день, поблизости от его родной деревни, в Дагоретти.
Кикуйю, по своим обычаям, мертвых не хоронят, а оставляют лежать на земле, и с ними управляются гиены и грифы. Мне этот обычай всегда был по душе; я думала как приятно лежать под солнцем и звездами, как хорошо, когда тебя так быстро, аккуратно и дочиста убирают; ты сливаешься воедино с Природой, становишься привычной черточкой ландшафта. Когда у нас на ферме вспыхнула эпидемия испанки, я целые ночи напролет слышала, как гиены рыскают и грызутся вокруг загонов, и часто потом находила в блестящей длинной траве в лесу коричневый гладкий череп, словно орех, свалившийся с дерева или выкатившийся на опушку. Но цивилизация таких обычаев не приемлет. Правительство приложило много стараний, чтобы заставить кикуйю изменить древним обычаям и научить их предавать своих мертвых земле, но они до сих пор не одобряют это новшество.
Как они мне сообщили, Кинанджи будет зарыт в землю, и я подумала, что кикуйю, должно быть, согласились нарушить свои обычаи только потому, что покойный был вождем. Может быть, им захочется по этому случаю собраться, устроить небольшое представление. На следующий день, к вечеру, я поехала в Дагоретти, ожидая увидеть собрание всех менее важных вождей и большие поминки, как любят кикуйю.
Но похороны Кинанджи были устроены по европейскому образцу и по обрядам церкви. Присутствовали несколько представителей правительства, окружной инспектор и два чиновника из Найроби. Но день и место определили священники — вся равнина, залитая вечерним солнцем, почернела от монашеских ряс. Здесь были почти полностью представлены и французская миссия, и миссия церкви Англии и Шотландии. Если их целью было продемонстрировать кикуйю, что монахи наложили свою руку на мертвого вождя, в этом они преуспели. Их перевес в силе был столь наглядным, что ни у кого и мысли не было о том, что Кинанджи может от них ускользнуть. Это старый фокус всех церковников. В тот день я впервые увидела во множестве слуг из миссии, новообращенных туземцев, облаченных в какое-то полумонашеское одеяние, какая бы функция им не предназначалась, толстых молодых кикуйю в очках, со сложенными на животе руками — с виду они были похожи на поддельных евнухов. Может быть, и два сына Кинанджи, на этот день отложивших свои догматические распри, тоже были в этой толпе христиан, но я их не знала. На похороны прибыли и несколько старых вождей, среди них был Киой, и я некоторое время говорила с ним о Кинанджи. Но вожди старались держаться поодаль, на заднем плане.
Могилу для Кинанджи вырыли под двумя высокими эвкалиптами, стоящими на равнине, и вокруг ее обнесли канатом. Я приехала рано, поэтому стояла близко к могиле, за канатом, и наблюдала, как люди прибывают и скапливаются, словно мухи, вокруг могилы.
Кинанджи привезли из миссии на грузовике и сгрузили вблизи от могилы. Вряд ли я хоть когда-нибудь в жизни была так потрясена и возмущена, как тогда, при виде гроба Кинанджи. Я помнила его высоким и крупным человеком — когда он величаво шествовал к ферме в сопровождении своих сенаторов, даже когда он лежал на кровати, всего два дня назад. Они запихнули его в гроб почти квадратный, никак не больше пяти футов в длину. Я даже не сразу догадалась, увидев ящик, что это — гроб; я подумала, что там какие-то необходимые для похорон предметы. Но оказалось, что это гроб Кинанджи. Я так и не узнала, почему взяли