и все, о любви вспомнил, когда заполыхало. Горничная у нас была, Груня. Я почти не замечал ее, мне казалось, что у нее ко мне какая-то затаенная непризнь. Неизвестно почему, теперь вспоминаются мне настороженные взгляды ее, да что теперьТеперь она комиссар, да такой... Попадись мне теперь – без сомнения пополам бы разодрал. И будь в нашем доме христианская любовь – не была б она комиссаром, так мне кажется.
– Слушай, князь, – воскликнул тут Взвоев, – Груня... это ж не Аграфена ли наша? Желжена-Аграфена, у Дронова особым отделом комиссарит.
– Она. А желжена – железная женщина?
– Точно.
– Да, железная...
– Погодите, – встрепенулся поручик, – у какого это Дронова?
– Известно какого, – сказал Взвоев. – Кто ж Дронова не знает? Комкор отдельного.
– Не Иваном Дмитричем зовут?
– Точно. Знаком?
– Это брат мой.
Загряжский быстро перевел взгляд на Дронова и столь же быстро опустил его. И затем сказал:
– Комкор! Велик соблазн... Как мне однокашничек один сказал: 'А что, у них тоже армия'. А ведь и прав – армия же. Дивизией командует. А мы вот с вами в поручиках остались, – Загряжский вдруг улыбнулся.
– Вы ж полком командуете, – удивился Дронов.
– Полком командую, а в звании поручика останусь. Знаки различия мне лично государь убиенный вручал. Ни от кого больше чина не приму. Его нет – так и быть мне поручиком. Потому орлов и ношу на погонах.
– Но ведь и орлов больше нет, – вкрадчиво сказал поэт.
– Орлы всегда есть.
– Слу-у-шай, князь, а ты меня не узнаешь?
И князь и все остальные разом повернули головы к вопрошавшему так. Это был Взвоев. Загряжский все тем же своим взглядом смотрел на Взвоева и после минутного молчания отрицательно мотнул головой, ничего не сказав.
– Митрофаньевский монастырь...
По тому, как в мгновение изменилось лицо князя и через мгновение стало каким и было, ясно стало – вспомнил, узнал.
– Не смотри так, князь, – хрипло проговорил Взвоев. – А вообще-то... чо ж там, смотри не смотри... пули мне мало, знаю... Милостив Бог... и вот сейчас вижу – кровь и трупы... горше пули, князь... тебе ж благодаря жив я тогда остался. Как шарахнул ты мне тогда, и откуда ты только взялся, я ж все сплошняком простреливал; ну я от пулемета кувыркнулся, а ты как пулемет-то развернул против наших, так обо мне и забыл, видать, а я оклемался, уполз потом. Я чего запомнил – лицо твое запомнил, вижу кулачище у морды своей и лицо твое – вот в точности такое, как сейчас. У тебя, видать, и когда обедаешь, и когда в морду бьешь – все одно и то же на лице. И еще вот чего скажу я, не в обиду будь сказано: потому вам, белякам, и не фортит, что Деникин у вас в главкомах, а ты в поручиках.
Князь помолчал немного, глядя вниз, и затем заговорил чуть изменившимся голосом:
– Я весь город тогда согнал к монастырю. Именно согнал – упирались, не шли.
– Зачем? – спросила Оля-большая. И при этом сокрушенно покачала головой.
– А затем, чтоб видели. Это видеть надо. После видения этого человек должен или идти в монахи, или идти к нам и винтовку в руки брать. Третьего не дано. И как раз третье и избрали жители – отворачиваясь и закрывая глаза, разбежались по своим норам, потому как страшно. И мне страшно. От этого всего.
– Не слишком ли вы много требуете от людей, князь? – опять спросила Оля-большая.
– Я ничего не требую, прошу простить, – Загряжский поднял глаза на Олю-большую. – Я призывал их идти