Через несколько минут он вызвал скорую помощь, ей был сделан укол чего-то отрубительно-успокоительного и она была доставлена обратно. Администрация больницы получила весомое внушение на предмет охранного режима и вообще. Долго отец стоял перед окном твердость излучающим монументом.
– Могуч мужик, – сказала Бочка, в окно глядя и прикуривая.
– Да уж, – мрачно сказала Доска, – насквозь промогучит.
И тоже начала закуривать.
– Кончай смолить, девки, вагон для не курящих, а ты, Толстушка, лучше за водкой сбегай, – сказала Язва.
– Заткнись, – Бочка дымнула в лицо Язве, – коль нет беременных, в вагоне курят.
– Почему же, двое остались, – молчунья нарушила вдруг свое молчание.
– Да уж ты помолчала бы, – вздохнула Бочка, – твой папочка, коли опять сбежишь, из тебя твоего лапами своими вынет. Ну, а вторая, та вроде не собирается больше быть беременной. И то, так долго быть беременной – грех.
И как-то сразу призаткнулась Бочка, когда произнесла это – „грех“, и вроде даже как-то чуть ли не виновато глянула на Богомолку, ну уж больно смачное и многозначное слово. И остальные девки тоже повернули головы в сторону Богомолки. Она была единственная, кто пришел сюда на сохранение. Не сохранила.
Первое, что бросилось в глаза Алешиной маме, когда она попала в эту палату, это глаза и лицо Богомолки. Таких до этого она не видала. А когда вгляделась, вдруг стало проявляться-закрепляться где-то в дальнем краешке сознаний, что видела, парочкой снимочков отпечаталось в этом краешке, что видела там, куда заскакивала свечки поставить.
„Схватило подсознание“, как сказал бы папа, зацепило в стремительном прорыве сквозь бабок в платочках, сквозь беспрерывное: „Давай быстрей Алеша“.
От нее, от Богомолки, взорвалось вдруг своей необычностью слово „грех“, что даже Бочка произносит теперь его вроде как бы со стеснением, это Бочка-то, которая, по ее же словам, стеснялась только одного: если за день только одному дала. Часто произносила Богомолка слово „грех“, хотя вообще говорила редко. Слушать ее, так получалось, что и то и се, и то и это – все грех.
– Да уж, – закуривая, говорила Язва, – куда ни плюнь, все у тебя грех, и жить-то, выходит, – грех.
– Бывает и так.
– И что же, не жить что ли?
– Жить не грешить.
– Ишь! А сама так живешь?
– Нет. – И так вздохнула при этом, что ни у кого, даже у Бочки, не возникало желания ни цепляться к ее словам, ни ерничать над ними, ни подковыристые вопросы задавать.
Богомолке тут было хуже всех, она очень хотела родить, но в очередной раз выкинула. Детей у ней было трое, а беременностей – семь, все четыре выкидыша сопровождались сильными болями и огромной потерей крови.
После того „нет“ и вздоха Богомолка добавила:
– Вот, завидую вам, а хуже зависти нет греха.
Аж вскинулись три девки разом, – и Язва, и Бочка, и Доска:
– Нам?! Завидуешь? Это чему же?
– Крепости ваших придатков.
Девки прыснули – нашла, мол, чему завидовать, хотя, наверное, этому можно было завидовать, про себя Доска говорила так:
– Уж раз запечаталось во мне – на канате не вынешь.
– И много раз канатом пользовалась? – Спрашивала, похохатывая Бочка, закусывая водку сигаретным