Николай Владимирович Блохин
РУБЕЖ
Предисловие
«Заныло, вдруг, в было успокоенном сердце — 'рубеж', калеными иголками это жесткое слово овеществилось во всем его существе. Сколько их было, рубежей в его жизни и все какие-то..., все — борьба за власть, чтоб ей!.. А тут сейчас перед ним особый рубеж...»
Это из внутреннего монолога Сталина в предлагаемой читателю книге. Это третий роман Н. Блохина о ключевых рубежах русской истории. Первые два — «Глубь-трясина» и «Пепел» уже публиковались на страницах «Роман — журнала XXI век». Этот третий роман о самом ключевом рубеже: 22 июня 1941 года. И оборона Москвы. Быть или не быть. Быть, ибо с нами — все святые, в земле Российской просиявшие во главе с Хозяйкой дома нашего — Пресвятой Богородицей. Это войско несокрушимо никем и ничем. Любой посягатель на дом Ее будет неизбежно разгромлен.
Об этом великом и страшном рубеже написано много. Много всяких точек зрения описывает во всей полноте и правде любое историческое явление. Эта точка зрения — Православие. Все остальное — несостоятельность, натяжки, полуправда. «Не в силе Бог, а в Правде», — так сказал величайший полководец всех времен и народов Александр Невский. А Правда — только в Православии. Точка зрения автора в описании сего великого и страшного рубежа — православная.
Миллионы головорезов, без крестов на груди, без Христа в сердце, жертвы комагитпропа приготовлены для нанесения удара во имя Мировой революции по прихоти мирового зла, мировой закулисы с пешками вождями во главе. Понятия «отечество», «родина» — запрещены, есть интернационал. И вот, в одночасье головорезы без креста становятся защитниками Родины, защитниками Отечества. Ипостасно, милостью Божией, все запрещенное становится главным, что надо защищать. «Блажен муж, положивший душу свою за други своя». Все наши павшие, — блаженны в этом блаженстве. Мыть сапоги в Гибралтарском проливе Сережке из Хомутова, — нет! Но когда Москва за спиной Сережки, — мы все святые в земле Российской просиявшие, мы стеной за его спиной! И эта стена неприступна ни для кого. Оборона Москвы и все, что после, вплоть до Берлина, — это чудо Божье, милость Его. А раскаяние бывших храморазорителей, — это как они доблестно шли на пули под Москвой и подо Ржевом и штурмовали Зееловские высоты. Раскаяние принято. Им даже принимается и попытка искренняя к раскаянию. Его долготерпение и милость огромны. Ну, разве не милость, видеть плакат на Тверской не «слава КПСС», а «С Праздником Пасхи, дорогие!» Автор «Рубежа» говорит, что сидя в Лефортово, где он написал (или «оскелетил») все свои книги, никогда б не поверил в возможность такого. Сидел автор за издание церковных книг в больших количествах и за церковную и антисоветскую пропаганду. И день своего ареста (6.04.1982 г.) считает ключевым рубежом в своей жизни. И ничего кроме благодарности к посадившему его КГБ — не имеет. Посадка — это мне (его слова) — Божья милость, только там за чертой того временного рубежа я стал писателем. И если когда будет новый срок, то хорошо бы с правом переписки. Присоединяюсь к этому пожеланию и жду, что правом переписки в обозначении ключевых рубежей он еще не раз воспользуется.
Полковник Ртищев ненавидел большевизию до звона в ушах. Всю жизнь с ней воевал, но никогда не думал, что придет время, и воевать ему с ней придется в германском мундире, который он ненавидел больше даже, чем большевизию с той еще войны. Двадцать лет назад раненый, задерганный, нищий и опустошенный пробрался он из Константинополя в Берлин. И ужас отстрельной эвакуации из Севастополя казался тогда меньшим, чем частоколы всяческих кордонов, карантинов, консульств, моря справок, виз и кормящихся ими чиновников на безвыстрельном продирании из Константинополя в Берлин. Тогда окончательно понял, как ненавидит Запад русских. Всех. И вот теперь, с германскими войсками, в германском мундире, он возвращается на Родину освободителем ее от большевизии, возвращается в качестве главного переводчика и советника при командующем ударной IV танковой группы, генерал-полковнике Эрике Гепнере. Когда, превозмогая отвращение, надевал ненавистную форму первый раз, все же мелькнула мысль: «Однако удобная форма у тевтонов и весьма рациональная...»
Уже разгоралось дивное утро самого длинного в году дня, сменяющего самую короткую ночь. Через полчаса будут разом заведены все 1200 моторов IV танковой группы, раньше нельзя, рано будить сладко спящих по ту сторону границы. А за пять минут до танкового взрева на спящих полетят бомбы с «Юнкерсов», которые тоже, пока молча, в страшной тесноте, касаясь друг друга крыльями, выжидали рядом с танками.
Поежился Ртищев, оглядывая скопище техники и молчаливую массу солдат в ненавистных мундирах (говорить и курить запрещено), в который и сам был одет:
— А ведь если сейчас с той стороны взлетят «Илы» и полетят снаряды из тяжелых гаубиц!.. Ой!.. Ни один из заправленных «Юнкерсов» даже завестись не успеет, а огненные ошметки от того, что здесь сгрудилось, до Берлина долетят...
И, оглядывая все это сгрудившееся, даже гарантированные заверения мощнейшей в мире разведки, что, мол, не взлетят и не полетят, ибо безмятежно спят — не успокаивали. Сейчас, глядя на открывавшийся за мелкой рекой однообразный зеленый ковер леса до горизонта, которого он не видел 20 лет, он ощутил от расстилавшегося лесного безветрия вдруг некое дуновение на душу, от которого защемило в ней тоскливым довеском к мундирным страданиям — ему стало остро жаль тех, кого он идет