– Почему же не вынимается. Вынимается.
– Да ведь не могу я её вынуть.
– Да тебе её и не надо вынимать, она ж не твоя, а моя.
– А правильно угадал я, что ты её последний раз в пятом году вынимал?
– Правильно угадал.
– И что ты ею делал, когда вынул? Рубил?
– Нет. Только собирался. Получилось – пуганул только. Потому как разбежались тогда злоумышленники.
– А что они злоумышляли тогда?
– Царский портрет всенародно сжечь.
– И живого б человека зарубил за портрет?
– Всенепременно. Нешто это человек, коли ему Помазанника Божия сжечь надумалось.
– Нет, – прыщавый снова усмехался вражеской усмешкой, – теперь не выйдет. Приржавела твоя шашечка. Жаль, под рукой портрета нет.
Савва Петрович, не отрываясь от немигающих, усмешливых вражеских глаз, на него направленных, взялся правой рукой за рукоять и выдернул шашку из ножен. Взрывом лязгнуло, скрежетнуло, взвыло сталью о сталь, и обнажённая шашка нависла над прыщавым. Орава в один голос ойкнула и отшатнулась.
– Твоё счастье, что портрета нет, – сказал Савва Петрович.
– Эффектно, – сказал прыщавый, закуривая папироску, – запомню.
– Во-во, лучше папироску поджигай, запоминатель. Эх, ну чего вам неймётся, господа?
Притихшая ватага удалялась обратно, к 'Подвалу'. Прыщавый главарь несколько раз обернулся. И при каждом обороте его будто ветром злобы дуло оттуда сквозь белую метель. А девочка эта, Татьяна-дарительница, будто за спиной Саввы Петровича стоит, и именно на неё направлен ветер, и шашка его должна всё время стоять на пути этого ветра.
– Эгей, почтенный, как дежурится? – Из темноты и метели возникли двое в бобрах и едва на ногах. Спрашивал тот, кто потрезвей.
– Спасибо, ваше превосходительство. Пока спокойно. А вы где ж так подзадержались?
– А мы у Крынкина отмечались, на Воробьиных горах. Вот, а теперь сюда. Как там наш отступничек, поглядим... Не представляешь, – теперь он обращался к своему спутнику, – в Большом театре, когда хористы выскочили на сцену и загорланили 'Боже, царя храни', император, ишь ты, присутствовал!.. Ну и с ними весь, естественно, прихлебательский зал загорланил. Так и он, коллега наш! Проф-фессор! Кадет! Тоже стоял и подпевал!.. Ну-у, что заслужил, то и получил. Студенты, вот молодцы так молодцы! Представляешь, врывались в аудиторию и выкрикивали: 'Позор! Иуда! Холоп!..' Ну, мы только здороваться перестали. Обломали – вроде понял, хотя поначалу бурчал...
Идущему вслед за ними Савве Петровичу казалось, что он всё-таки ослышался и чего-то не так понял. Переспросить же было страшно – во-первых, не с ним разговаривали, а во-вторых – да не может же такого быть!..
– Эй, любезный, – тот, кто рассказывал, подозвал Савву Петровича, – возьми-ка его за другую руку, а то завалит, эк нализался, а ведь вместе пили.
Когда же его внесли в зал, тот вдруг ожил и заорал куда-то в гущу гуляющих:
– М-может, ты и на кресты церковные крестишься, а?
Отпустил тут руку Савва Петрович и даже отпихнул слегка от себя обоих. И оба бобрастых рухнули на паркет. Тут из гущи поднялся некто очень живописный. Он откинул ногой стул и начал сосредоточенно что-то искать в боковом кармане сюртука. И Савва Петрович понял, что это тот самый, которого 'обломали'. Наконец, нашёл живописный то, что искал.