торговец, сославшись на то, что это единственный и неповторимый экземпляр. В тот вечер в своем гостиничном номере мы отпраздновали это приобретение, и его мигающий благодатный свет освещал наши пылкие объятия. На потолке отражались фантастические тени.
— Знаешь, Жозефина, я думаю, что по возвращении в Париж нам надо расстаться.
Неужели ты думаешь, что я не поняла этого!
— Но Жозе…
Она уснула. У нее была удивительная способность мгновенно погружаться в спасительный сон, когда ситуация ей не нравилась. Она уходила на каникулы от жизни на пять минут или на несколько часов. Некоторое время я наблюдал, как часть стены, нависавшая над изголовьем кровати, погружалась в тень и выходила из нее. Какой бес толкнул людей обтянуть всю комнату джутовой тканью оранжевого цвета?
Жозефина по-прежнему спала, а я потихоньку оделся, собираясь предаться одному из любимейших своих занятий — ночным скитаниям. Это моя манера противостоять передрягам: шагать вперед до полного изнеможения. На бульваре голландские подростки жадно пили пиво большими кружками. Они проделали дыры в мешках для мусора и использовали их как непромокаемые плащи.
Тяжелые решетки перекрыли вход в пещеру, но сквозь них можно было видеть сотни догорающих свечей. Гораздо позже мое блуждание привело меня на улицу сувенирных лавок. В четвертой витрине точно такая же Мария уже заняла место нашей. Тогда я решил вернуться в гостиницу и еще издалека увидел окно нашей комнаты, светившееся в сумраке. Я поднялся по лестнице, постаравшись не нарушать снов ночного сторожа. «След Змея» лежал на моей подушке, словно некая драгоценность в футляре. «Надо же, — прошептал я. — Шарль Сображ, а я о нем совсем позабыл».
Я узнал почерк Жозефины. Огромное «Я» перечеркивало всю 168-ю страницу. Это было начало послания, покрывавшего добрых две главы книги, делая их неудобочитаемыми.
Я люблю тебя, негодник. Не заставляй страдать твою Жозефину.
К счастью, я успел прочитать эти главы. Когда я погасил Пресвятую Деву, уже занимался рассвет.
Штора
Я исподтишка наблюдаю за своими детьми, скорчившись в кресле, которое их мать толкает по коридорам госпиталя. Если я отчасти превратился в отца-привидение, то Теофиль и Селеста, резвые и шумные, вполне реальны, и я не устаю смотреть, как они шагают, просто шагают рядом со мной, пряча под уверенным видом тревогу, сгибающую их маленькие плечи. Бумажными салфетками Теофиль на ходу вытирает струйки слюны, стекающей по моим закрытым губам. Делает он это аккуратно, с нежностью и в то же время боязливо, словно находится перед животным, чью реакцию сложно предсказать. Как только мы приостанавливаемся, Селеста сжимает мою голову руками, покрывает мне лоб звонкими поцелуями и повторяет вроде заклинания: «Это мой папа, это мой папа». Отмечается праздник отцов. До случившегося со мной несчастья у нас не было нужды вносить эту надуманную дату в наш эмоциональный календарь, но тут мы проводим вместе весь символический день, дабы, безусловно, засвидетельствовать, что этот эскиз, тень, огрызок папы — все еще папа. Я разрываюсь между радостью видеть в течение нескольких часов, как они живут, двигаются, смеются или плачут, и страхом, что картина окружающих невзгод, начиная с моей собственный беды, далеко не идеальное развлечение для мальчика десяти лет и его восьмилетней сестры, даже если мы всей семьей приняли мудрое решение ничего не приукрашивать.
Мы располагаемся в Beach Club[17] — я называю так часть дюны, открытой солнцу и ветру, где администрация предупредительно поставила столы, стулья и большие пляжные зонты и даже посеяла кое-где лютики, которые растут в песке среди сорняков. В этом отсеке, расположенном у самого берега, между госпиталем и настоящей жизнью, можно помечтать о том, как некая добрая фея превратит все инвалидные кресла в парусные тележки.
— Играем в «повешенного»? — спрашивает Теофиль.
Я охотно ответил бы ему, что с меня хватает быть паралитиком, если бы мой способ общения не препятствовал хлестким репликам. Стрела самой тонкой остроты может притупиться и утратить свой смысл, когда требуется несколько минут, чтобы направить ее. Под конец и сам хорошенько не понимаешь, что казалось таким забавным до того, как ты начал старательно диктовать это буква за буквой. И мы взяли за правило избегать неуместных острот. Конечно, это лишает разговор живости, тех метких слов, которыми перебрасываются, словно мячиком. Такую вынужденную нехватку юмора я тоже отношу к неудобствам моего положения.
Ладно, пускай будет «повешенный» — национальный спорт седьмых классов. Я нахожу слово, другое, на третьем застреваю. По правде говоря, мне не до игры. Меня захлестнула горестная волна. Теофиль, мой сын, благоразумно сидит тут, его лицо в пятидесяти сантиметрах от моего лица, а я, его отец, не могу просто провести ладонью по его жестким волосам, ущипнуть за покрытую пушком шею, крепко прижать к себе его мягкое, теплое тельце. Как это выразить? Это чудовищно, несправедливо, отвратительно или ужасно? Внезапно меня прорвало. Хлынули слезы, из горла вырвался хрип, заставивший вздрогнуть Теофиля. Не бойся, малыш, я люблю тебя. Все еще мыслями в своем «повешенном», он заканчивает партию. Еще две буквы, и он выиграл, а я проиграл. В уголке тетради он кончает рисовать виселицу, веревку и казненного.
А Селеста тем временем исполняет на дюне пируэты. Не знаю, надо ли усматривать в этом некую компенсацию, но с тех пор, как для меня приподнять веко — все равно что для тяжелоатлета поднять штангу, она стала настоящей акробаткой. Она стоит на руках, делает мостик, колесо и кувыркается с гибкостью кошки. К длинному списку профессий, о которых Селеста мечтает, после школьной учительницы, топ-модели и цветочницы она добавила еще и канатную плясунью. Покорив своими выкрутасами публику Beach Club, наша начинающая «шоуменша» начинает петь — к великому отчаянию Теофиля, который больше всего на свете не любит привлекать к себе внимание. Настолько же скрытный и застенчивый, насколько его сестра общительна, он от всего сердца ненавидел меня в тот день, когда в его школе я попросил и получил разрешение привести в действие звонок, возвещающий начало учебного года. Никто не в силах предсказать, будет ли Теофиль жить счастливо, — во всяком случае, ясно одно: он будет жить замкнуто.
Я задаюсь вопросом: каким образом Селеста смогла подобрать себе такой репертуар песен шестидесятых годов? Джонни, Сильвия, Шейла, Кло-Кло, Франсуаза Арди — не пропущена ни одна звезда этого золотого времечка. Рядом с известными всем шлягерами такие стойкие образцы, как тот самый поезд Ришара Антони[18], который за минувшие тридцать лет никогда не переставал свистеть у нас в ушах. Селеста поет забытые популярные песни, пробуждающие столько разных воспоминаний. С той поры, как я неутомимо ставил на проигрыватель, который у меня появился в двенадцать лет, пластинку Клода Франсуа на 45 оборотов, мне не доводилось больше слышать «Бедняжку богатую девочку». Между тем, как только Селеста стала напевать — впрочем, довольно фальшиво — первые такты этого припева, мне с неожиданной точностью вспомнились каждая нота, каждый куплет, каждая деталь оркестровки или хорового исполнения — все, вплоть до шипения, сопровождавшего вступление. Я снова вижу обложку пластинки, фотографию певца, его полосатую рубашку с пуговками на воротничке, казавшуюся мне недоступной мечтой, поскольку моя мать находила ее вульгарной. Мне даже помнится тот четверг, когда я во второй половине дня купил эту пластинку у кузена моего отца, ласкового великана с вечной сигаретой «Житан» в уголке рта, державшего крохотную лавчонку в подвалах Северного вокзала. «Такая одинокая на пляже, бедняжка богатая девочка…»
Шло время, и люди постепенно уходили. Первой умерла мама, потом, от удара электрическим током, Кло-Кло, и милый кузен, чьи дела пришли постепенно в упадок, расстался с жизнью, оставив безутешное племя детишек и животных. Мой шкаф заполнили рубашки с пуговками на воротничке, и, думается, магазинчик пластинок перекупил торговец шоколадом. Однажды я, быть может, попрошу кого-нибудь проверить это по пути, ведь поезд на Берк уходит с Северного вокзала.
— Браво, Селеста! — восклицает Сильвия.
— Мам, мне надоело, — тут же ворчит Теофиль.