несомненно… Вы меня ни за ханжу, ни за изуверку не считаете, я вижу. Во мне с детства сидит вера в то, что зря ничего не бывает! И это безумие Серафимы может обновить и ее, и вашу жизнь. Известное дело… Любви два раза не добудешь… Но какой? Мятежной, чувственной вы уже послужили… Серафима еще больше вашего… Я об одном прошу вас: не чурайтесь ее как зачумленной; когда в ней все перекипит и она сама придет к вам, — не гоните ее, дайте ей хоть кусочек души вашей…
Она хотела еще что-то сказать, отняла руку и опять прошлась ею по лбу.
— Нездоровится вам? — испуганно спросил Теркин.
— Устала… Нынче как-то особенно…
— Уходите вы себя! — почти со слезами вскричал он и, когда она поднялась с соломенного кресла, взял ее под руку и повел к гостиной.
— Василий Иваныч!
Они остановились.
— Вы не бойтесь за меня! Нехорошо! Я по глазам вашим вижу — как вы тревожитесь!..
— Воля ваша! В Мироновку завтра вас не пущу.
— Увидим, увидим! — с улыбкой вымолвила она и на пороге террасы высвободила руку. — Вы думаете, я сейчас упаду от слабости… Завтра могу и отдохнуть…
Там, право, это… поветрие… слабеет… Еще несколько деньков — и пора мне ехать. стр.261
— Ехать? — повторил Теркин.
— Как же иначе-то?.. Ведь нельзя же так оставить все. Серафима теперь у тетеньки… Как бы она меня там ни встретила, я туда поеду… Зачем же я ее буду вводить в новые грехи? Вы войдите ей в душу. В ней страсть-то клокочет, быть может, еще сильнее. Что она, первым делом, скажет матери своей: Калерия довела меня до преступления и теперь живет себе поживает на даче, добилась своего, выжила меня. В ее глазах я — змея подколодная.
Она чуть слышно рассмеялась.
Будь это два года назад, Теркин, с тогдашним своим взглядом на женщин, принял бы такие слова за ловкий 'подход'.
В устах Калерии они звучали для него самой глубокой искренностью.
— Бесценная вы моя! — вскричал он, поддаваясь новому наплыву нежности. — Какая нам нужда?.. У нас на душе как у младенцев!..
Говоря это, он почувствовал, как умиленное чувство неудержимо влечет его к Калерии. Руки протягивались к ней… Как бы он схватил ее за голову и покрыл поцелуями… Еще одно мгновение — и он прошептал бы ей: 'Останься здесь!.. Ненаглядная моя!.. Тебя Бог послал быть мне подругой! Тебя я поведу к алтарю!'
— Что это какая у меня глупая голова!.. — прошептала вдруг Калерия, и он должен был ее поддержать: она покачнулась и чуть не упала.
'Господи! Заразилась!' — с ужасом вскричал он про себя, доведя ее до ее комнаты.
XXIV
Перед окном вагона сновала публика взад и вперед — мастеровые, купцы, женщины, бедненько одетые; старушки с котомками, в лаптях, мужики-богомольцы.
Почему-то не давали третьего звонка. Это был ранний утренний поезд к Троице-Сергию.
В углу сидел Теркин и смотрел в окно. Глаза его уходили куда-то, не останавливались на толпе. И на остальных пассажиров тесноватого отделения второго класса он не оглядывался. Все места были заняты. Раздавались жалобы на беспорядок, на то, что не стр.262 хватило вагонов и больше десяти минут после второго звонка поезд не двигается.
Им владело чувство полного отрешения от того, что делалось вокруг него. Он знал, куда едет и где будет через два, много два с половиной часа; знал, что может еще застать конец поздней обедни. Ему хотелось думать о своем богомолье, о местах, мимо которых проходит дорога — древний путь московских царей; он жалел, что не пошел пешком по Ярославскому шоссе, с котомкой и палкой. Можно было бы, если б выйти чем свет, в две-три упряжки, попасть поздним вечером к угоднику.
Вот пробежала молодая девушка, на голове платочек, высокая, белолицая, с слабым румянцем на худощавых щеках… И пелеринка ее простенького люстринового платья колыхалась по воздуху.
Ее рост и пелеринка — больше чем лицо — вытеснили в один миг все, о чем он силился думать; в груди заныло, в мозгу зароились образы так недавно, почти на днях пережитого.
И опять ушел он в эти образы, не силился стряхнуть их.
Давно ли, с неделю, не больше, там, на даче, он останавливал чтение Псалтири, и глаза его не могли оторваться от лица покойницы… Венчик покрывает ее лоб… В гостиной безмолвно, и только восковые свечи кое-когда потрескивают. Она лежит в гробу с опущенными ресницами, с печатью удивительной ясности, как будто даже улыбается.
В тот вечер, когда он довел ее до ее комнаты, после разговора о Серафиме, она заболела, и скоро ее не стало. Делали операцию — прорезали горло — все равно задушило. Смерти она не ждала, кротко боролась с нею, успокаивала его, что-то хотела сказать, должно быть, о том, что сделать с ее капиталом… Держала его долго за руку, и в нем трепетно откликались ее судорожные движения. И причастить ее не успели.
В первый раз в жизни видел он так близко смерть и до последнего дыхания стоял над нею… Слезы не шли, в груди точно застыло, и голова оставалась все время деревянно-тупой. Он смог всем распорядиться, похоронил ее, дал знать по начальству, послал несколько депеш; деньги, уцелевшие от Калерии, представил местному мировому судье, сейчас же уехал в Нижний и в Москву добыть под залог «Батрака» двадцать тысяч' чтобы потом выслать их матери Серафимы для стр.263 передачи ей, в обмен на вексель, который она ему бросила.
И когда все это было проделано, он точно вышел из гипноза, где говорил, писал, ездил, распоряжался… Смерть Калерии тут только проникла в него и до самого дна души все перерыла. Смерть эта предстала перед ним как таинственная кара. Он клеймил Серафиму за то, что у нее 'Бога нет'. А сам он какого Бога носил в сердце своем? И потянуло его к простой мужицкой вере. Его дела: нажива, делечество, даже властные планы и мечты будущего радетеля о нуждах родины — стояли перед ним во всем их убожестве, лжи, лицемерии и гордыне… Хотел он сейчас же уехать в село Кладенец и по дороге поклониться праху названого отца своего, Ивана Прокофьева. Ему стало стыдно… Надо было очиститься сначала духом, познать свое ничтожество, просто, по-мужицки замолить все вольные и невольные грехи.
Ведь и на Калерию он посягал. И к ней его чувство разгоралось в плотское влечение, как он ни умилялся перед ней, перед ее святостью. Она промелькнула в его жизни видением. И смерть ее возвестила ему: 'Ты бы загрязнил ее; потому душу ее и взяли у тебя'.
Поезд наконец тронулся. Теркин прислонил голову к спинке дивана и прикрыл глаза рукой… Он опять силился уйти от смерти Калерии к тому, за чем он ехал к Троице. Ему хотелось чувствовать себя таким же богомольцем, как весь ехавший с ним простой народ. Неужели он не наживет его веры, самой детской, с суеверием, коли нужно — с изуверством?
Народу есть о чем молить угодника и всех небесных заступников. Ему разве не о чем? Он — круглый сирота; любить некого или нечем; впереди — служение 'князю тьмы'. В душе — неутолимая тоска. Нет даже непоколебимой веры в то, что душа его где-нибудь и когда-нибудь сольется с душой девушки, явившейся ему ангелом-хранителем накануне своей смерти.
Он почему-то вспомнил вдруг, какое было число: двадцать девятое августа. Давно ли он вернулся с ярмарки и обнимал на террасе Серафиму… Три недели!
Никогда еще не наполняло его такое острое чувство ничтожества и тлена всего земного… Он смел кичиться своей особой, строить себялюбивые планы, дерзко идти в гору, возноситься делеческой гордыней, точно ему удалось заговорить смерть!.. И почему остался жив он, стр.264 а она из-за чумазых деревенских ребятишек погибла, бесстрашно вызывая опасность заразы?