— Сюда, сюда, — указывала она рядом с собою Анне Серафимовне,
Молодежь долго шушукалась и топталась около закуски. Из задней двери выплыли две серые фигуры и сели, молча поклонившись гостям.
— Где же Митроша? — спросила Марфа Николаевна.
— Не приезжал еще! — откликнулась Любаша. — Нам из-за него не… — Она хотела сказать «околевать», но воздержалась.
Остались не занятыми два прибора. Подростки и девицы, наевшись закуски, загремели стульями и заняли угол против хозяйки.
XXX
— Тетя! — крикнула Любаша через весь стол, упершись об него руками. — Знаете, кого мы еще к обеду ждали?
— Кого?
— Сеню Рубцова… вы его помните ли?
Анна Серафимовна стала вспоминать.
— Родственник дальний, — пояснила Марфа Николаевна, — Анфисы Ивановны покойницы сынок. И тебе приходится так же, — наклонилась она к племяннице.
— Нашему слесарю — двоюродный кузнец!.. — откликнулась Любаша.
Техники и юнкер как-то гаркнули одним духом. Профессор ел щи и сильно чмокал, посапывая в тарелку. Прислуживал человек в сюртуке степенного покроя, из бывших крепостных, а помогала ему горничная, разносившая поджаристые большие ватрушки. Посуда из английского фаянса с синими цветами придавала сервировке стола характер еще более тяжеловатой зажиточности. В доме все пили квас. Два хрустальных кувшина стояли на двух концах, а посредине их массивный граненый графин с водой. Вина не подавали иначе, как при гостях, кроме бутылки тенерифа для Марфы Николаевны. На этот раз и перед зятем стояла бутылка дорогого рейнского. Молодежи поставили две бутылки ланинской воды; но техники и юнкер пили за закускою водку, и глаза их искрились.
— Тетя! — крикнула опять Любаша. — Сеня-то какой стал чудной! Мериканца из себя корчит! Мы с ним здорово ругаемся!
Анна Серафимовна ничего не ответила. Она расслышала, как адвокатский помощник сказал Любаше:
— А вы большая охотница… до этого?..
Тетка старалась ввести ее в разговор с зятем. Он обеих давил своим присутствием, хотя и держался непринужденно, как в трактире, и не выражал желания кого-либо из присутствующих занимать разговорами.
— Вот, Егор Егорыч, — начала Марфа Николаевна, — рассказывает про свои места… Про поляков… не очень их одобряет…
Он только повел белками и выпил после тарелки щей большую рюмку рейнвейна.
— Егор Егорыч, — подхватила с своего места Любаша, — прославился тем, что Дарвинову теорию приложил к обрусению… Не пущай! Как у Щедрина…
Вся молодежь расхохоталась. Мандельштауб даже взвизгнул, белокурые девицы переглянулись к толкнули одну другую.
— Люба! — строго остановила мать и покачала головой.
Обросшие щеки профессора пошли пятнами.
— А вы знаете ли, что такое Дарвинова теория? — спросил он глухо.
— Гни в бараний рог! Кто кого сильнее, тот того и жри!.. — обрезала уже в сердцах Люба.
Она терпеть не могла своего шурина.
— И будем гнуть-с! — также со злостью ответил он и ударил ножом о скатерть.
'Господи! — подумала Анна Серафимовна. — Они подерутся'.
Подали круглый пирог с курицей и рисом, какие подавались в помещичьих домах до эмансипации. Зазвякали ножи, все присмирели, и в молодом углу ели взапуски… Любаша ужасно действовала своим прибором. Анна Серафимовна старалась не глядеть на нее. Вилку Любаша держала торчком, прямо и 'всей пятерней' — как замечала ей иногда мать, отличавшаяся хорошими купеческими манерами; ножик — так же, ела с ножа решительно все, а дичь, цыплят и всякую птицу исключительно руками, так что и подруг своих заразила теми же приемами. Невольно бросила Анна Серафимовна взгляд на свою кузину. В эту минуту Любаша совсем легла на стол грудью, локти приходились в уровень с тем местом, где ставят стаканы, она громко жевала, губы ее лоснились от жиру, обеими руками она держала косточку курицы и обгрызывала ее. Глаза ее задорно были устремлены на зятя и говорили: 'Вот дай срок, я догложу, задам я тебе феферу!'
— Как вы это страшно сказали, — с улыбкой заметила Анна Серафимовна профессору.
Он дожевал и, не поднимая головы, выговорил:
— Такой народ!..
— Маменька, — донесся голос Любаши, — здесь вина нет… Там рейнвейн стоит, — и она ткнула головой в воздух, — а здесь хоть бы чихирю какого поставили.
Мать показала головой лакею на свою бутылку тенерифу.
— Нет, нет! Покорно спасибо. Пожалуйте нам красного!.. Лафиту!
Подозвана была горничная. Марфа Николаевна что-то шепнула ей и сунула в руку ключи. В передней заслышались шаги.
— Вот Митроша! — возвестила Любаша; потом оглядела всех и вскрикнула: — Ведь нас тринадцать будет!..
Все переглянулись, не исключая и зятя. Мать пустила косвенный взгляд на две серые фигуры: одна была приживалка — майорша, другая — родственница, вдова злостного банкрота.
— Ха-ха! — сквозь зубы рассмеялся зять и поглядел на Любашу. — Дарвина имя всуе употребляете, а тринадцати за столом боитесь.
— И боюсь. И все боятся, только стыдно сказать… И вы, когда попа встретите, что-то такое выделываете, я сама видала.
Приживалка-родственница безмолвно встала и отошла в сторону.
— Поставь их прибор на ломберный стол, — приказала лакею Марфа Николаевна.
Все точно успокоились и стали доедать рис и сдобные корки пирога.
Подали и бутылку красного вина. Досталось по рюмке молодому концу стола. Любаша пролила свое вино; юнкер начал засыпать пятно солью и высыпал всю солонку.
XXXI
К ручке Марфы Николаевны подошел сын ее Митроша, или 'Митрофан Саввич', как звала его сестра, когда желала убедить его в том, что он «идиот» и «чучело». Он походил на сестру только широкой костью и не смотрел ни гостинодворцем, ни биржевиком. Всего скорее его приняли бы за домашнего учителя или даже за отставного военного, отпустившего бороду. Одет он был в модный темный драповый сюртук, но все на нем сидело небрежно и точно с чужого плеча. Рыжеватые волосы, давно не стриженные, выдавались над лбом длинным клоком, борода росла в разных направлениях. На переносице залегли две прямые морщины, и брови часто двигались. Ему минуло двадцать семь лет.
Митрофан Саввич поклонился всем небрежно и торопливо и сел рядом с шурином. Он его почитал и постоянно ему поддакивал. Анна Серафимовна знала наперед, как он будет себя вести: сначала посидит молча, будет жадно «хлебать» щи и громко жевать сухую еду, а там вдруг что-нибудь скажет насчет политики или биржи и начнет кричать сильнее, чем Любаша, точно его кто больно сечет по голому телу; прокричавшись, замолчит и впадет в тупую угрюмость. Если за столом сидит кто, играющий на каком-нибудь