«сидельце» с мелкой душонкой, нищенской, тщеславной, бессильной даже на зло!
Выдумать грязную сплетню на нее, как на жену и женщину! На нее! Стоило десять лет быть верною Евлампию Григорьевичу! Да, верной, когда она могла пользоваться всем… и здесь, и в Петербурге, и за границей. Ей вот тридцать второй год пошел. Сколько блестящих мужчин склоняли ее на любовь. Она всегда умела нравиться, да и теперь умеет. Кто умнее ее здесь, в Москве? Знает она этих всех дам старого дворянского общества. Где же им до нее? Чему они учились, что понимают?..
И тут ей представились фигура и лицо мужа — с приторной улыбочкой, глухо-хмурыми бровями и бородкой молодца из Ножовой линии, с его 'изволите видеть' и 'сделайте ваше одолжение', с его влюбленным лакейством. Он влюблен! Он питает затаенную страсть!.. Он смеет!.. Проявлять эту страсть она ему никогда не позволяла. Но ведь он все-таки муж… И было время в первые годы, когда они еще не жили в разных концах дома!..
Желчь еще не уходилась. В голове целый муравейник злобных мыслей так и кишел.
В дверях показался официант с небольшим серебряным подносом. Он намеренно кашлянул.
— Что? — почти с испугом крикнула Марья Орестовна и тотчас же оправилась.
— Депеша-с. Прикажете расписаться?
— Я говорила, чтобы швейцар расписывался… даже когда я и Евлампий Григорьевич дома.
Лакей нырнул в портьеру, вынув из пакета листок квитанции.
'От Палтусова', — подумала Марья Орестовна и подошла читать депешу к окну.
Но депеша была не городская, а из Петербурга…
Вот это новость! Она рассчитывала на брата, служащего за границей, думала вызвать его в Париж, — а он в Петербурге, экспромтом по делам службы, и будет через три дня в Москву.
Всё неудачи!.. А может, и лучше. Свой человек. Теперь это придется кстати. Легче будет. Он мог бы сослужить ей хорошую службу, но не очень-то она надеется на его умственные способности… Брат Коля. Он ее же выученик. Зато он распустит хвост, как павлин… может оказаться полезным своим французским языком, тоном, подавляющим высокоприличием и сладкой деликатностью. Это так…
Уже третий час, а она еще не в туалете… В капоте нельзя принимать, хоть сегодня у ней вокруг талии опухоль; трудно будет затянуть корсет. Надо надеть простую ceinture[42] и платье полегче.
Она вернулась в будуар и хотела позвонить. Но рука ее, протянутая к пуговке электрического звонка, опустилась. Лицо все перекосило, прямые морщины на переносице так и врезались между бровями, глаза гневно и презрительно пустили два луча.
Из-за портьеры выглядывала наклоненная голова Евлампия Григорьевича и озиралась.
— Можно войти?
Что за вольность! Никогда он не смел входить до обеда в ее будуар. Ну да все равно. Лучше теперь, чем тянуть.
— Войдите, — сказала она ему сквозь зубы и стала спиной перед трюмо.
Евлампий Григорьевич вошел на цыпочках, во фраке, как ездил, и с портфелем под мышкой.
XXIII
— Можно? — повторил он, не переступая порога. Марья Орестовна ничего не отвечала.
Муж ее вытянул еще длиннее шею и вошел совсем в будуар. Портфель и шляпу положил он на кресло, около двери, и приблизился к Марье Орестовне.
— Заехал на минутку… — начал он, переминаясь с ноги на ногу.
— Очень рада, — ответила Марья Орестовна и тут только повернулась к нему лицом.
Евлампий Григорьевич быстро вскинул на нее глазами и понял, что готовится нечто чрезвычайное.
— Вы читали сегодняшние газеты?
Вопрос свой Марья Орестовна выговорила более в нос, чем обыкновенно.
— Нет еще…
— Возьмите на столе… полюбуйтесь…
Она назвала газету.
— Это успеется, — откликнулся он, чуя беду.
— Прочтите, вам говорят. Подайте мне сюда.
Когда Марья Орестовна обрывала слова и отчеканивала каждый слог, муж ее знал, что лучше с самого начала разговора со всем согласиться.
Газету он взял на столе в кабинете и подал ей. Она нашла статейку и показала ему.
— Извольте прочесть…
— Что же… опять братца Капитона Феофилактовича дело?
— Читайте!
Евлампий Григорьевич начал читать. Он разбирал мелкую печать не очень бойко. Ему про себя надобно всегда прочесть два раза, а писаное и три раза.
— Ну! — нервно окликнула его Марья Орестовна.
Она прилегла на длинный стул, где пила какао.
Волнение сразу охватило Нетова. На лбу показались капли пота. Лицо пошло пятнами, как утром у Краснопёрого.
— Канальи!
— Прошу вас не браниться! — удержала она его.
— Да как же-с, помилуйте, — начал он, задыхаясь и разводя той рукой, где у него скомкана была газета. — За это…
— Что за это? К мировому потянете, да?
— Нет-с, не к мировому… В смирительный дом!..
В первый раз видела она у него такую вспышку возмущения.
— Сядьте, слушайте, Евлампий Григорьевич, — охладила она его своим голосом, где сквозили обычные пренебрежительные ноты. — Вот до чего я с вами дожила.
Глаза его разбежались, рот он разинул.
— Вы?.. Я-с?.. Да нешто я виновен тут?.. Я готов за вас…
— Я вас не спрашиваю, на что вы готовы. Вчера еще я много думала… Эта газетная гадость только новый предлог…
— Капитошка!..
— Пожалуйста, без тривиальностей! Ваша родня, вы, весь этот люд… я не хочу входить в разбирательство. Садитесь, говорят вам. Я не могу говорить, когда вы мечетесь из угла в угол.
Евлампий Григорьевич сел у ног ее. Глаза его все еще сохраняли растерянное выражение. Он был ей жалок в эту минуту, но она на него не смотрела; она опустила глаза и прислушивалась к своему голосу.
— Страдать из-за вас я не намерена, — продолжала она, выговаривая отчетливо и не торопясь, — не перебивайте меня!.. Не намерена, говорю я. Вы не можете доставить жене вашей ни почета, ни уважения. Я ли не старалась сделать из вас что-нибудь похожее на… на то, чем вы должны быть?.. Ничего из вас не сделаешь… Вы не стоите ни забот моих, ни усилий… Но я еще молода, Евлампий Григорьевич, я не хочу нажить с вами чахотку… Вы скомпрометировали мое здоровье. У меня была железная натура, а теперь я чувствую падение сил… Разве вы стоите этого!
— Марья Орестовна… Машенька!..
Слезы готовы были брызнуть из глаз Евлампия Григорьевича.
— Не перебивайте меня!.. Вы понимаете, что я говорю?
— Понимаю-с!
— Я жить хочу… Довольно я с вами возилась. Я решила третьего дня ехать на осень за границу, на юг… А теперь я и совсем не хочу возвращаться в эту Москву.
— Как-с?