Он нервно обернулся.
Посредине комнаты стоял Григоров — его старший сверстник по университету, но с другого — словесного — факультета.
Давно они не видались. Григоров был тремя курсами выше его и в тот год, когда Заплатина «водворили» на родину, пролежал больной почти всю зиму.
— А! Василий Михайлович! — вспомнил он его имя-отчество. — Вы в Москве?
— А то где же? Значит, газет, государь мой, не читаете?
— Читаю… Вы на всех вечерах — первый запевала.
Заплатин поздоровался с гостем и, подведя его к клеенчатому, дивану, усадил. В лице Григоров сильно изменился, похудел, кожа желтая, вид вообще болезненный. Одет небрежно, в черный сюртук, белье не первой свежести. Но, как всегда, возбужден, глаза с блеском, речь такая же быстрая, немного отрывистая.
И все так же «заряжен» — служением 'общественному делу'.
— Разыскали меня? — спросил Заплатин.
Они были с ним на 'вы'.
— Как видите. Вот сейчас был у одного паренька… У него феноменальный баритон. Из восточных людей… армяшек.
— Небось устраиваете какой-нибудь благотворительный вечер?
— Всенепременно!
— Меня-то уж никак не завербуете… я — что называется: ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец — по части талантов.
— Нам всякого народа надобно.
— Афиши продавать… или на места рассаживать?
— Это своим чередом… Большая мизерия… Кому же и похлопотать, как не нашему брату?
— Все еще верите, Василий Михайлович, в российский прогресс?
Вопрос этот вырвался у Заплатина точно против воли.
Григоров был олицетворением служения этому 'российскому прогрессу'. Вечно он в тихом кипении, бегает, улаживает, читает на подмостках, посещает всевозможные заседания, дает о них заметки в газеты, пишет рефераты, издает брошюры, где-то учительствует, беспрестанно заболевает, ложится в клинику, но и на койке, больной, продолжает хлопотать и устраивать в пользу чего-нибудь и кого-нибудь.
— Зачем такой скептицизм, Заплатин? — ответил Григоров, прищурив на него правый глаз. — Это не порядок.
— Да посмотрите, что теперь царит везде.
— Где? В так называемых сферах? Пущай их! Мы свою линию ведем.
— Не самообман ли это, Василий Михайлович?
— Почему так?
Григоров круто обернулся к нему и полез в карман за папиросницей.
— Почему? — переспросил он, поведя головой, причем вихор на лбу всколыхнулся. — Такими рассуждениями только им же в руку играть, этим сферам.
Что есть лучшего здесь, на Москве, самого честного и передового — все это держится… нами же. Значит, нужна солидарность!..
— Положим…
Заплатину хотелось противоречить этому вечно заряженному носителю прогресса.
— А пока что, — продолжал Григоров, — приходите в четверг ко мне… Я все там же… вы помните — в Кривоникольском, дом Судеева. Ведь вы бывали в нашем кружке?
— Бывал.
— Ну, то-то же! Реферат будет по поводу одной повести на психо-социальную тему. А через две недели ровно я на вас рассчитываю. Будет немало всякой распорядительной работы. Теперь зимние вакации. Удосужитесь. Не все зубрить. Вам стыдно было бы отказываться.
Григоров опять подмигнул ему.
'Вы, мол, из тех, которых высылали'.
— Ладно, удосужусь, — вяло выговорил Заплатин.
Он решительно не находил в себе настроения, подходящего к тону и 'подъему духа' Григорова.
— Вы, должно быть, переборщили… насчет зубристики?
Успеете. А я на вас рассчитываю… И ко мне приходите непременно.
Григоров поспешно затянулся и так же торопливо бросил окурок.
В другое бы время Заплатин стал его расспрашивать про все, что делается в «интеллигентной» Москве. А тут — ни малейшей охоты беседовать с ним и точно полное равнодушие ко всему тому, из-за чего тот вечно хлопочет.
Когда Григоров ушел, ему стало еще тяжелее и противнее за самого себя.
В каких-нибудь два с половиной месяца он до такой степени 'развихлялся',
Разве он похож теперь на того возвращенного в Москву студента, который шел по Моховой к перекрестку Охотного ряда и так бодро и убежденно раздумывал на любезные его сердцу темы?
Тому студенту принадлежало будущее; а этот только носится с своей «постыдной» страстью, а все остальное — точно выпущено из него, как из гуттаперчевого шарика.
Опять очутился он у окна и стал смотреть в ту сторону, где здание, куда ходит Надя и готовится к своим будущим триумфам красавицы актрисы, предназначенной к тому, чтобы привлекать к себе мужчин и отравлять их душу, как уже отравлен он — ее тайный жених.
X
Совсем не так проводила свой день Надя.
Она и сегодня — как все время, с тех пор, как поступила на драматические курсы, чувствовала себя приятно настроенной. Днем — уроки из общих предметов, а вечером она ходит на упражнения, и в них-то вся суть.
На этих упражнениях ее сразу и оценили. Теперь она уже разучивает отдельные монологи и сцены из «Псковитянки», сцену у фонтана и, разумеется, письмо Татьяны.
Читать стихи вслух она любила и в гимназии, и лучше ее в классе никто не читал.
И в каких-нибудь шесть недель она схватила разные
'штучки', которые требуются в классе для хорошей читки.
У нее найден обширный «регистр» звуков. Кто-то ей даже сказал:
— Вы точно Баттистини!
Но нужна сноровка, чтобы владеть этим регистром. Эта сноровка дается ей, как и все остальное — и жесты, и уменье держаться, кланяться, ходить по сцене, — все, что другим совсем не дается.
Каждый день она в особом артистическом настроении.
Ее уже согревает и тешит чувство веры в себя, сознание того, что она выбрала свою настоящую дорогу, что она — будущая артистка, что ею довольны, что ее уже отличают.
Не одна ее эффектная наружность помогает этому. Есть среди ее товарок — и по ее курсу, и старше — хорошенькие девушки. Две даже очень красивые, почти красавицы.
Но дело не в одной наружности.
Это она замечает и по тому, как к ней относятся и однокурсницы и старшие. В ней уже видят опасную соперницу. Одни лебезят, другие ехидствуют.
Все это забавляет ее — точно она уже на сцене, в настоящей труппе, или участвует в житейской комедии, где она уже — центральная фигура.
Сегодня — после двух лекций — она взяла извозчика и приказала везти себя на Садовую, к Илье