— Оставьте меня говорить так, как я хочу! — крикнула она и заходила между перегородкой и письменным столиком. — Я сама каюсь во всем том, что уступила вам. Вы умели опутывать вашею диалектикой, вы отняли у меня детей, отдали их Бог знает куда, сделали меня сообщницей или, по крайней мере, потакательницей в устройстве своей карьеры. Да, прежний Гаярин умер. Его нет, я вижу. Через три недели вы попадете в предводители. Это вам нужно для дальнейших комбинаций.
У ней вырвался истерический смех. Он все бледнел, и стальной взгляд красивых глаз темнел заметно.
— Я не могу вести разговор в таком тоне; и я не узнаю тебя, Нина, — глухо сказал он.
— Не смейте говорить мне
Она опустилась на диванчик и закрыла руками лицо. Но плакать она не могла: ее душило. Когда она готовилась к этому объяснению, в ней была надежда на то, что она ошибается, что ее Александр вовсе не ренегат, что он только на опасном пути и недостаточно следит за собою.
А тут с первых его слов она почувствовала бесповоротно, что прежний Гаярин действительно умер. И вдруг ей стало тошно, пусто, точно она в гробу лежит, живым покойником, засыпанным землей.
Порывисто подбежала к нему.
— Ну, скажите, что я клевещу на вас, скажите!.. С чем вы сами пришли ко мне сейчас? Отдать в мягкой форме приказ, чтобы я отказала от дома Ихменьеву? Вы отлично знаете, что он не опасен, что он пострадал из-за самого пустяка, что занимается он не политикой, а своими книжками. Но вы кандидат в губернские сановники! В вашем доме таких господ не должны встречать. Вот что! Вы сами не могли бы выбрать лучшего доказательства того, во что вы обращаетесь теперь!..
— Нина! Я не позволю никому относиться так ко мне и мотивам моего поведения!
— Мотивам! — подхватила она и близко-близко пододвинулась к нему, с лицом, искаженным натиском страстной горечи и негодования. — Так я вам объявляю, что я вижу ваши мотивы насквозь. И презираю их, — слышите? — от глубины души моей презираю! И буду принимать кого мне угодно. Довольно рабствовать перед вашею личностью. Я здесь, в этом доме, такая же хозяйка, как и вы.
— Вы этого не сделаете! — властно выговорил он.
—
— Тогда я попрошу вас выбрать для этого такие часы, когда ни меня, ни моих гостей не будет. И раз навсегда: если вам угодно, Антонина Сергеевна, подвергать меня моральному допросу, вы будете это делать про себя. Вы остались со старыми идеями во всей их ограниченной нетерпимости. Я живу и умственно расту, и куда я иду,
Облако застлало ей глаза. Она рванулась к нему, подняла обе руки и, с подергиванием в углах рта, кинула ему прямо в лицо:
— Отступник!.. Ренегат!.. Бездушный лицемер!
Александру Ильичу показалось, что она хочет нанести ему более тяжкое оскорбление. Он схватил ее правую руку своею твердою, цепкою рукой, отвел и этим жестом оттолкнул от себя.
— Стыдитесь! Вы с ума сошли; вы недостойны того, чтобы я говорил с вами.
Он круто повернулся и вышел в гостиную, не ускоряя шага. И ему сделалось неловко от мысли, что их сцена на русском языке могла дойти до людей в передней. Стыдно стало и за себя, до боли в висках, как мог он допустить такую дикую выходку? Помириться с нею он не в состоянии. До сих пор он был глава и главой должен остаться. Но простого подчинения мало, надо довести эту женщину, закусившую удила, и до сознания своей громадной вины.
Антонина Сергеевна лежала на постели и сквозь душившие ее слезы повторяла:
— Кончилось, кончилось, все кончилось… Возврата нет!
X
Второй час ночи. На Рыбной улице повевает только метель, поднявшаяся к полуночи. Ни «Ваньки», ни пешехода. В будке давно погас огонь. От дома дворянского клуба, стоящего на площади, в той же стороне, где и окружной суд, проедут изредка сани, везут кого-нибудь домой после пульки в винт. Фонари, керосиновые и довольно редкие, мелькают сквозь снежную крупу, густо посыпающую крыши, дорогу, длинные заборы.
За перегородкой своего будуара, на кровати, но в том же фланелевом капотике, лежала Антонина Сергеевна. На письменном столе горела лампа.
Она лежала так уже больше трех часов.
Душевная острая боль и трепет всего внутреннего существа сменились теперь изумлением. Как могла она, Антонина Сергеевна Гаярина, допустить себя до такой неистовой выходки, чуть не с кулаками броситься на любимого человека, на мужа, оставшегося ей верным? В этом она не сомневалась.
Она, постоянно развивавшая в себе начала терпимости и широкого понимания всего человеческого, даже порока и преступления?.. Ведь если он и не прежний ее Александр, блестящий лицеист, живший одно время в общении с простым народом, опальный помещик, заподозренный, хотя и несправедливо, в замыслах против 'существующего порядка вещей', то ведь он не преступник, не пария, не подлая душа! И подсудимым позволяют держать защитительные речи, не кричат на них, не оскорбляют их.
А она! Несколько раз она закрывала руками лицо, охваченная стыдом.
И под этим чувством сидело нечто более глубокое и властное. Она любила его. В ней не могла сразу умереть ни подруга, молившаяся на него столько лет, ни мать
Уйти! Жить одной!.. Где, с кем?.. Она ни на минуту не остановилась на этом серьезно, даже в первые полчаса по его уходе, когда ее всю трясло от негодования и страстной потребности обличить его, показать ему, во что он превращается.
Да, она имеет право отстаивать свою личность… Постыдно было бы рабски преклонять перед ним шею, когда он сказал: 'Ты такого-то господина не будешь принимать', — или отвечать, как крепостная: 'Слушаю, Александр Ильич, как вам угодно'.
Постыдно трусить, подделываться под то, что теперь в почете, и отказывать от дому такому безобидному человеку, как этот Ихменьев, хворому, оторванному от всего, чем он жил, щекотливому, как все люди в ненормальных условиях.
Нет, она должна отстоять свои права. Но разве она не могла это сделать иначе? Без крика, без приподнятых кулаков, без громовых приговоров, без оскорбительных обличений?..
Впервые испугалась она своей натуры, не возлюбила женщину в ее способности на преувеличение всего: чувства, идей, требований, подозрений…
Почему она с тех пор, как в муже ее начала происходить его 'эволюция', — она знала это слово Александра Ильича, — не предостерегала его исподволь, умно, с тактом, не будила в нем, умело и настойчиво, тех идеалов, которыми он жил несомненно, и не один год, а всю свою молодость? Потому что она платила дань чувственности, мужчина преобладал над нею, боязнь потерять его, лишиться навсегда его ласк удерживала ее.
И теперь тот же инстинкт говорит в ней, и с ним надо бороться, помнить, что время страсти прошло, что у ней седые волосы, что муж только снисходит к ее женской слабости, а любви в нем к женщине уже нет, и не огорчаться этим.
Прежде чем ставить на карту супружескую судьбу свою, вместе с будущностью детей, вот такими взрывами необузданной нервности, надо было больше проникать в душу Александра Ильича, заручиться фактами, стать на его место, убедиться, что в нем действует: пошлое ли честолюбие, суетное стремление к расшитому мундиру или же потребность в деле, во влиянии, хандра, овладевшая человеком сильным, способным на какую угодно видную роль?..
Она должна была сознаться, что никогда не думала в этом именно направлении, а только огорчалась,