— Станете еще ослушиваться? Навечно будете при подноске руды, навечно!
Он кричал сердито, но лицо его выражало полное удовлетворение, как будто исполнял он очень важное и во всех отношениях приятное дело.
Женщины слушали, всхлипывая от боли и стыда, не смея взглянуть в глаза друг другу. Только Парасковья Карпова, которой досталось больше всех, стояла молча, бледная, с горящими гневом глазами.
— Теперь можно и пообедать, — сказал Ефим Алексеевич, выходя из бани и блаженно щурясь под лучами апрельского солнца. — Как там Евграшка? Изготовил обед?
— Изготовил, ваша милость. Как можно не изготовить? Я бы ему, стервецу, тогда последние волосы выдрал.
…Василий Карпов, молодой мастеровой, накинул на плечи жены кафтан и, задыхаясь от боли и гнева, шептал:
— Параша! Не пройдет это ему, не пройдет! А ты, родная, поплачь, легче будет.
Парасковья шла, не говоря ни слова.
В господском доме жизнь текла своим чередом. На половине самой госпожи Ширяевой всегда было тихо. Рано поблекшая, испытавшая и унижения и побои, она так боялась своего мужа, что при одном его появлении бледнела и теряла дар речи. В своем доме она жила как в заключении. Частыми посетителями ее покоев были монахини из Екатеринбургского женского монастыря, нищие и странники, а комната напоминала часовню. Горела негасимая лампада, пахло елеем и ладаном. Стареющая, оскорбленная женщина находила утешение только в молитве.
— Постриглась бы в монашки, что ли, — недобро шутил муж. — По крайности мне бы руки развязала.
— Я и так ничем тебя не связываю, Ефим Алексеевич.
— Все-таки женой значишься. Хоть бы подыхала скорее.
— Бога ты не боишься, Ефим Алексеевич! Что я тебе худого сделала?
— Ты еще заплачь, святоша!.. Ух, ненавижу!..
И муж уходил, хлопнув дверью, а жена и в самом деле плакала — от обиды, от тоски, от сознания полной безвыходности своего положения в этом страшном доме.
Катерина Степановна тоже не чувствовала себя счастливой. Зевая, бродила она из комнаты в комнату, боясь без дела выйти из дома: как бы не донесли Ефиму Алексеевичу. Павлушка Шагин, молодой лакей, не сводил с нее собачьих глаз и сам, как собака, ходил за ней. Где бы она ни была, везде чувствовала на себе его внимательный взгляд, полный лукавства.
Вот и сегодня расхаживает Катерина Степановна по дому. Скука, хоть петлю на шею надевай. Зашла в людскую. Здесь сидит на диване, развалившись, как барин, Павлушка. Увидал ее, вскочил с поклоном.
— Наше вам! Как почивать изволили-с?
А сам смотрит, прищурившись, с хитрой улыбкой. Неужели проведал про сегодняшнее приключение с Алексеем? Какой тот все же неосторожный! Молодой, красивый — вот бы с кем связать судьбу, а теперь бойся: вдруг узнает Ефим Алексеевич! Страшно даже подумать. Конечно, она не крепостная, но разве господин Ширяев посчитается с этим. Он их обоих с Алешей замурует в стенах этого же дома — и никто не посмеет заступиться: кому она нужна, барская наложница.
Катерина Степановна остановилась в дверях. Справа была открыта дверь в кухню. В ней орудовал повар Евграшка, стуча кастрюлями.
— А я тебя, Павлуха, все-таки достигну! — подавал он голос из кухни. — Я знаю, это ты на меня донес. Все знаю. Ты первый наушник.
Тот закатывался смехом.
— Уморил ты меня, Евграшка! Кабы не я, так ты бы ничего на свете не видел. Вот ты стоишь у плиты, разные фрикасе готовишь, а жена твоя с Мишкой Харловым на задах у Нарбутовских милуется.
— Брешешь!.. Сволочь ты!
Евграшка выскочил из кухни, размахивая широким кухонным ножом. Это был маленький пузатый человечек, с безбровым бабьим лицом, с мокрым клоком волос на голове. Катерина Степановна не удержалась от смеха: до того уморительным показался ей рассерженный повар.
Евграшка был притчей во языцех у всей ширяевской дворни. Два года назад он женился на дворовой девке Аниске. Зная повадки своего барина, он накануне венчанья привел к нему невесту прямо в кабинет, ожидая великих и богатых милостей. Но барин ни с того ни с сего распалился гневом, затопал ногами, ударил Евграшку чубуком по башке и недобрым голосом завопил:
— Смеешься, негодяй? Ты бы еще мне приволок потаскуху с Разгуляя… На что мне твоя Аниска?
Евграшку перед самым венцом за эту штуку жестоко высекли, но никто его не жалел.
Мишка Харлов, конюх, волочился за Аниской, еще когда она была в девках, а после ее замужества потерял всякий стыд. Их выследил Павлушка и в «Журнале повседневном всяким случаям и обстоятельствам» появилась однажды запись:
«Повара Евграшки жена и с нею крестьянин Михайло Харлов за блудные дела палками наказаны».
Дворня ненавидела господ, ненавидела и друг друга. Кублинский ждал только случая, чтобы съесть Павлушку за его ябеды. Тот, в свою очередь, мечтал, погубив соперника, занять место дворецкого. Евграшка готов был со свету сжить конюха, но тот держался крепко, потому что исполнял, кроме всего прочего, обязанности палача.
Господин Ширяев вернулся уже пополудни. Он потрепал Катерину Степановну по пухлой щечке.
— Соскучилась, душенька?
— Соскучилась.
— Ну, пойдем обедать. Столько было дел на заводе, что проголодался.
Обедали вдвоем. Евграшка подавал блюдо за блюдом. На столе стоял графин с рейнвейном, и Ефим Алексеевич подливал, Катерине Степановне в серебряный бокальчик красное, как кровь, вино. Та жеманно отказывалась, но все же выпивала чарку за чаркой.
Гришка Рюков был из той породы людей, которые сначала действуют, а потом думают, поэтому, когда дублинский передал ему приказ барина отправляться на сплав, он бросил на пол клещи и поднял зык на всю фабрику:
— Пошто не в очередь? Что я худого сделал? Не поеду!
— Отведаешь батогов, — пригрозил Кублинский, однако не стал связываться, вспомнив, что самое главное его поручение — побывать у Нарбутовских и доставить Аннушку.
«Губа не дура у Ефима Алексеевича: не девка — мед», — подумал он с завистью.
Дворецкий ушел, а Гришка продолжал бушевать. Он неистово ругался и жаловался товарищам.
— В воскресенье свадьбу играть собирался… Что же это, ребята? В самую душу плюнули.
Ребята сочувственно говорили:
— Конечно, Григорий, неладно с тобой поступили, да ведь, сам знаешь, деваться некуда.
— Ты, Гришка, нюни не распускай, — сказал Никешев. — Сразу после работы укройся где ни на будь.
Максим Чеканов тоже советовал:
— Тут дело неспроста. Гляди, не зря на тебя озлился наш супостат.
Григорий застонал от ярости.
— Я ему кишки выпущу! Жизни лишусь, а за обиду отплачу.
— Не мели попусту, становись к горну, — оборвал его Чеканов. Гришка замолчал, поднял с полу клещи и принялся за работу.
Ветер свистел в щели. Буйно хлестала вода в вешняках. Маховое колесо тяжело опускалось, и фабрика вздрагивала при каждом его повороте. В горнах неистово клокотало пламя.
Отработав урок, Григорий пошел домой.
Избенка у него была некорыстная. Узенькие, подслеповатые окошки, дырявая крыша. Манефа, мать Григория, хоть и была служителева вдова, домоводство правила не на широкую ногу.
Сухощавый, с огненными карими глазами, смугляк Григорий после работы любил покопаться в саду.