наврали?»
Вот этот-то «протестант» и стал самым близким другом Чернышевского. Они не могли двух дней прожить друг без друга. Но когда однажды Николай Гаврилович заболел лихорадкой и недели три не являлся в семинарию, то Левицкий не решился навестить его, потому что у него не было сносного костюма. Зимой он ходил в синем зипуне, а летом в нанковом халате.
История с лишением Левицкого казенного содержания произошла, когда его друг уже вырвался из саратовской семинарии в Петербург. Получив там известие об этом и еще не зная в точности причин, вызвавших кару, Чернышевский был огорчен до глубины души. Еще бы! Ведь Левицкий был в его глазах чуть ли не будущей гордостью России. Лишение единственной материальной опоры ставило под удар судьбу талантливого, но неустойчивого юноши, и без того склонного топить неудачи в вине.
«Теперь он и вовсе сопьется с кругу, – решил Чернышевский. – Это человек с удивительною головою, с пламенною жаждою знания, которой, разумеется, нечем удовлетворить в Саратове… Эти мелкие, но ежеминутные… препятствия, естественно, каждого, кто не одарен слишком сильною волею, твердым характером, сделают раздражительным, несносным человеком… Верно, он думал, думал о том что д е л ь н о е, нужное, полезное могло бы из него выйти, но… и взрывало бедняка».
Должно быть, случилось именно так, как предполагал Чернышевский: Левицкий спился. Неизвестно в точности, когда он умер, но уже в 1862 году Чернышевский упоминает о нем, как о покойном.
II. В северную столицу «на долгих»
Обсуждение вопроса о том, следует ли Николаю избрать духовную карьеру или лучше поступить в университет, началось в семье задолго до его отъезда в Петербург. Существует версия, что неприятности по службе, которые возникли у Гавриила Ивановича, повлияли на его решение предоставить сыну полную свободу в выборе будущего пути. Гавриил Иванович был уволен от присутствования в консистории за нарушение формальности при записи новорожденного в церковных книгах. Обида как бы подсказала отцу, что сын может и не итти по его стопам.
Казус этот смутил и Евгению Егоровну, которая прежде твердо держалась того мнения, что сын должен остаться в духовном звании.
«Николай учится прилежно попрежнему, – писала она в одном из писем родственнику, – по-немецки на вакации брал уроки, по-французски тоже занимался Мое желание было и есть оставить его в духовном звании, но… согрешила: настоящие неприятности поколебали мою твердость; всякий бедный священник работай, трудись, а вот награда лучшему из них. Господь да простит им несправедливость».
С другой стороны, А. Пыпин, очень близко стоявший к семье Чернышевских, говорит, что Гавриил Иванович просто-напросто был вынужден уступить настойчивому желанию сына получить светское образование.
Должно быть, обе эти причины способствовали тому, что уже вскоре после определения Чернышевского в семинарию начались разговоры о возможности перехода его в университет.
Еще за полтора года до отъезда Чернышевского в Петербург Гавриил Иванович запрашивал своего родственника и земляка Раева, учившегося там на юридическом факультете, может ли Николай поступить в университет, не окончив и среднего отделения семинарии.
Вероятно, не последнюю роль сыграло здесь и влияние Саблукова, преподававшего в семинарии татарский и арабский языки.
Обучение этим языкам выходило за рамки обязательной семинарской программы, но Саблуков сумел заинтересовать Чернышевского, который усердно занимался у него.
Позднее, в университетские годы, Чернышевский с необыкновенным рвением и упорством проделывал чрезвычайно трудоемкие и кропотливые изыскания по славянской филологии у профессора Срезневского. Первые навыки в такого рода работах он получил еще в семинарии, занимаясь у Саблукова.
Однажды Чернышевский начал составлять указатель топографических названий татарского происхождения в Саратовской губернии. Он раскладывал на полу огромную карту, собирал, проверял названия сел, деревень, урочищ, давал татарское написание названий и перевод их на русский язык.
Вообще длительный интерес Чернышевского к лингвистике, едва не заставивший его избрать чисто ученую деятельность на этом поприще, связан с занятиями у Саблукова, отметившего своего ученика покровительством и дружбой. В свою очередь, благодарный ученик признавался ему: «Из всех людей, которым я обязан чем-нибудь в Саратове, я уважаю вас более всех, как ученого и наставника моего, и люблю более всех, как человека».
Много лет спустя, томясь в Петропавловской крепости, Чернышевский вспомнил о нем, как об одном «из добросовестнейших тружеников науки и чистейших людей», каких он знал.
Вероятнее всего, что именно Саблуков убедил своего ученика не ограничиваться семинарским образованием, а добиться поступления в университет. В письме к Саблукову Чернышевский вскоре же по приезде в Петербург и поступлении на философский факультет писал: «Обстоятельства, известные Вам, не допустили меня избрать восточный факультет: но ни любовь моя к восточным языкам и истории, ни признательность и живейшая благодарность моя к Вам, как первому наставнику моему по восточным языкам, не могли и не могут уменьшиться от того, что другие предметы должен формально изучать я в продолжение этих четырех лет».
Обстоятельства, помешавшие Чернышевскому избрать восточный факультет, вам неизвестны. Но характерно намерение, внушенное Саблуковым. Весь тон письма подсказывает, что в Петербург Чернышевский отправился, вдохновляемый любимым учителем.
В декабре 1845 года было подано прошение ученика среднего философского отделения Николая Чернышевского об увольнении из семинарии.
«С согласия и позволения родителя моего, протоиерея церкви Нерукотворного Спаса, Гавриила Чернышевского, я желаю продолжать учение в одном из русских императорских университетов».
Успехи Чернышевского были аттестованы следующим образом: по философии, словесности и российской истории – «отлично хорошо»; по православному исповеданию, священному писанию, математике, латинскому, греческому и татарскому языкам – «очень хорошо»; при способностях отличных, прилежании неутомимом и поведении очень хорошем.
Не сразу было решено, где лучше учиться сыну – в ближайшей ли Казани, в Москве ли, в Петербурге ли когда остановились все-таки на Петербурге, потому что там жил родственник Чернышевских Раев, будущий отъезд Николая Гавриловича стал главной темой домашних разговоров. Так продолжалось целый год. Безденежному хозяйству протоиерея предстояло серьезное испытание. Нужно было выкроить немалые средства на самый переезд в столицу, хотя бы и «на долгих»[1], что было значительно дешевле, чем ехать с почтовыми. Рассчитывать приходилось все: и цену меры овса, и стоимость содержания в пути извозчика с его тройкой, и «поборы» на шоссе, и плату на постоялых дворах. Дальше шли расходы на первое устройство – квартира, форма, учебники – и, наконец, расходы Евгении Егоровны на обратном пути. Мать ни за что не соглашалась отпустить сына одного и, пренебрегая слабым здоровьем, решила сопровождать его до Петербурга, чтобы своими глазами убедиться, как устроится их любимец вдали от родных. Волнение, с каким здесь ждали путешествия в Петербург, было тем острее, что ведь никто из семьи никуда не ездил, если не считать поездок отца по епархии в заволжские уезды.
Отъезд из Саратова был назначен на 18 мая. Сборы тянулись до вечера. Потом началось прощанье… Наконец путешественники разместились, лошади тронулись. В последний раз, выглянув из повозки, Чернышевский посмотрел на высокую фигуру отца, вышедшего на улицу в домашнем одеянии – в полукафтане из тонкой шерстяной материи, подпоясанном вышитым поясом. Таким и сберег его в памяти сын, уезжая в далекий сказочный Петербург…
Поездка предстояла длительная, трудная. В первый день отъехали всего верст двенадцать от Саратова и заночевали в Ольшанке. Эта медлительность настраивала Чернышевского на шутливый лад: «…простые извозчичьи лошади, пара с пятнадцатью пудами клади, могут нестись с быстротою трех с двумя третьими (3 2/3) верст в час», – писал он с дороги Саше Пыпину и приводил уравнение: х = 1 800 – 43,