А теперь — что придумаешь? Ничегошеньки. Просто Родька будет рядом, отвлечет его, даст неисчерпаемые возможности заниматься его особой. Какой-нибудь своей речью, когда он буквально за уши вытащил плясуна ансамбля песни и пляски, вздумавшего вне очереди купить «Москвич». И конечно же, последним его процессом, где уже после пересмотра в Верховном Суде и доследования предстояло защищать предполагаемого убийцу — семнадцатилетнего Тихонькина.
Олег зажмурился, представив, как Родька будет носиться по комнате, стремительный, неуемный. Словно в жилах его переливается не кровь, а ртуть. Что ни говори, внешность составляет половину успеха адвокатской практики Родиона Сбруева. Иной раз глядишь на это бульдожье лицо с ежом жестких волос на лбу, задвигает он длинными кистями рук, словно дирижер палочкой, и присвистнешь. Ого! Вот это личность. Единица! Таким взглядом, как Родькин, казалось, можно передвигать вещи, останавливать поезда, открывать скрытое в душе преступника. А голос? Густой, вибрирующий, он же тебя прямо-таки обволакивает. Его силе невозможно противиться.
Взять хотя бы предстоящий процесс. Всем интересно, как Родька расколет этого «самообвинителя» Тихонькина. Уже начался большой шум. Пресса, общественное мнение, дискуссия.
Олег вздохнул. Как бы ему хотелось сейчас мандражить подобно Родьке. Кого-нибудь вытаскивать, против кого-нибудь воевать. А он вот распластан, как манная каша. Смотри в одну точку, думай о рыжих и будь доволен. Видишь, они уже седьмую спичку валят. Он щелкнул аппаратом раз, другой. Последние отсветы дня. Потом он попытается сравнить предыдущие снимки с этими.
Глубже, больней, любит, не любит, вспомнит, забудет...
Хоть бы что-нибудь сдвинулось с места. Отступило. Чтобы затих этот ритм в башке. Просто помечтать в оранжевом лесу под шуршание муравьиных ног, усиленное микрофоном.
Он и Марине-то назначил на Парковую из-за этого. Не раз он убеждался: когда ступаешь не по асфальту, а по земле, все идет иначе. Таинственна сила врачевания у деревьев, птиц, запахов цветущих стволов. За высокой больничной оградой был разбит фруктовый сад, а за ним росла ольха, окруженная густым кустарником барбариса. В колючках темно-зеленых листьев прятались пеночки и дрозды, издававшие при приближении ворон характерные ча-чак, ча-чак. Дрозды разносили семена барбариса, и его много развелось в округе. Был здесь и куст акации, который ранним летом цвел пышным золотом, как сентябрьский закат.
Уже на первом сеансе он заставил Марину ходить почти нормально. Она этого не заметила, но это было так. Он должен был сразу же подтвердить свой диагноз и подготовился к эксперименту.
Она сидела на скамейке, спиной к больничным корпусам, когда он подошел. Он внимательно огляделся — матери поблизости не было. Девочка вела себя неспокойно. Руки касались лица, коленей, шеи. Он окликнул ее. Взгляд, как и при первом знакомстве, униженно прятался, будто физическая неполноценность, так внезапно свалившаяся на нее, была позором, клеймом, которое всякому бросалось в глаза.
Он спросил:
— Если бы ты не была больна, что тогда? Если полная свобода?
Она задумалась:
— Уехала бы куда-нибудь. С мамой.
— Куда?
— Не знаю, — отозвалась она равнодушно. — К морю, наверно. — Взгляд ее бесцельно бродил вдоль дорожек сквера, руки продолжали круженье от колен к лицу и плечам.
Вот оно как. Она не приучилась даже мечтать. Мечтала за нее тоже мама. Она пассивно принимала ее вкусы, привязанности, не пытаясь извлечь из души никаких собственных звуков. Все равно лучше мамы не придумаешь.
Он вдруг вспомнил свою Валю и ее рассказы о первом дебюте. Еще в детстве она бредила по ночам, что заболеет прима и премьеру некому будет играть. Тогда она предложит порепетировать, и все ахнут. Потом наступит спектакль. Шквал оваций, корзины цветов, заголовки в газетах. Звезда. Нет, актриса из нее так и не получилась.
Он попробовал другое.
— У тебя своя комната?.
— Да.
— Ты там одна?
— Да. То есть с Никой.
— Кто это Ника?
— Кошка.
— Любишь кошек?
Она вдруг возмутилась:
— Что ж, по-вашему, нельзя любить кошек?
Первый раз она возмутилась. Единственный проблеск самостоятельного чувства. Даже не чувства — интонации. Этого нельзя было упустить.
Он протянул нарочито медленно:
— Наверно, можно. Лично я кошек не выношу. Сегодня последнюю сдал на живодерню. Жаль, правда, было — такая серенькая, как семечки, шустрая. Я ее в приемную посадил. Вон машина подъехала — сейчас зарегистрируют. — Он махнул вдаль.
— Где? — выдохнула она.
Он порядком перетрухнул, но стоило рискнуть.
— Вон, видишь, белый пикап. Повезет всех разом. — Он показал пальцем на реанимационную — та остановилась у приемного покоя. Шагах в тридцати от них. Марина лишь взглядом проследила за его рукой. И побежала.
Она бежала шагов десять. Ни малейших признаков отставания ноги. Она бежала легко, как на сцене, порхая и перепрыгивая через корни, выползшие на дорожку. Еще мгновение, и все могло кончиться. Она вспомнит, и конец. Еще, того гляди, подвернет ногу.
— Постой! Не там, не там же! — заорал он.
Она обернулась.
Он нарочито прищурился, словно вглядываясь.
— Да вот она, проклятая. Улизнула. — Он скорчил недовольную рожу. — Ну погоди. Попадешься мне у раздаточного стола. Испугом не отделаешься.
Марина вернулась. Она снова сильно прихрамывала и, если бы кто-нибудь ей сказал, что полминуты назад она бежала нормально, — не поверила бы. Лицо ее выражало презрение, почти брезгливость к нему. Сейчас она походила на мать.
Молча она села рядом. Растянутые, нелепые губы, острый подбородок, дрожащий от возбуждения. «С т а к и м у меня не может быть ничего общего».
Что ж, это были издержки диагностики. Олег на них шел. Он упал в ее глазах. Можно было попытаться вырулить, хотя сразу это ничего не даст.
— Значит, не разучилась сердиться? — Он посмотрел на нее с интересом. — Честно говоря, против кошек я ничего не имею. У нас дома две живут — близнецы. Серая и пополам с белым.
Она не верила. Плечи ее еще вздрагивали после бега, глаза хранили печать недоброй решимости.
— Мне надо было понять — чувствуешь ли ты что-нибудь, кроме болезни, — признался он. — Или в голове твоей только она одна. Это как бы розыгрыш. Так его и принимай. — Он помолчал, глядя в сторону. Затем сорвал прутик барбариса и повертел на свет. Капля невысохшей росы сверкнула радугой. — Ты можешь поправиться. Уверен. Но... надо самой верить в это.
— Когда? — спросила она хмуро. — Когда я вылечусь совсем?
Он ответил не сразу. Он не хотел больше обманывать.
— Думаю, недели через три, через месяц. Не больше. — Он бросил прут. — Будешь ходить ко мне три раза в неделю.
Она скосила глаза. Ощупала ими его лоб, полуприкрытые веки, костюм.