Она посмотрела, не узнавая.
— Не беспокойтесь, — сказал он, — все будет в порядке...
...До этого места истории с Шестопалами он добирался не однажды. Дорога памяти была безопасна до этого поворота.
Для чего он так торопится? Никто его не ждет. Хозяйка доит в восемь. Подоит и повесит ему бидон на ручку двери. Еще у калитки забелеет марля на бидоне, и он поймет, что хозяйка уже загнала корову, подоила и легла. Особое ощущение деревни и вольницы появлялось у него всегда, когда он пил парное молоко. Казалось, ему лет одиннадцать и он с камышом в руке утопает ногами в болоте и ищет утиные гнезда. Он помнил, как украдкой слизывал из кувшина верхушку молока, пока мать не позовет завтракать. Она все настаивала, чтобы кипятили. Говорила, у коров бруцеллез. Как у людей чахотка. Он никак не мог взять в толк, почему у людей из бруцеллеза получается туберкулез. Мама умерла, когда ему не было двенадцати.
Может быть, из-за этого он никогда не научился разбираться в женской психологии. Всегда он на этом горел. Почему-то не умел он женщин как следует заинтересовать собой. Их занимал его образ жизни, или положение, или телосложение. Но не он сам. А он интересовался ими. Их естеством. Как существами другой конструкции. Быть может, в этом и было дело. Он горел на том, что предполагал их необычность.
И с Валей так же. Для нее было очевидным то, что у него и в голове-то не укладывалось. Допустим, как она это называла: «сфера общения». С утра, в лучшие часы работы мозга, она треть дня проводила в разговорах по телефону. Ему казалось это немыслимым, преступным расточительством души. А она утверждала, что это такая же необходимость, как читать журнал, ходить на выставки или учить роль.
Если портился телефон или она попадала в дом без телефона, она начинала скучать. Это как запой. Два-три звонка с утра. Как у других допинг в виде рюмки коньяка или двойного кофе. Счастье, что он уходил обычно рано. Но вот в выходные дни или праздники она не находила себе места. Он смутно ощущал, что Валя ищет предлога выпроводить его погулять или за покупками, чтобы поговорить по телефону, как алкаш ищет повода ускользнуть из дома, чтобы добраться до стойки.
Но дело было не в этой разности использования своего времени. Дело было в разности внутренних состояний. Они жили в одних и тех же комнатах, проходили через одни и те же потрясения и при этом ухитрялись не соприкасаться.
Теперь уже началось поле. Он успокоился, умерил шаг. Здесь он свободен. Почему-то подсознание его — как все темное и неисследованное — боялось открытого пространства. Олег шел по полю, вернее, не по полю, а по туману, и пытался отдыхать. Напряжение воспоминаний сказалось. Он ощущал утомление, тяжесть в затылке. Его бесило, что он, изучавший механизмы головных болей и открывший некоторые новые пути подхода к их лечению, сам больше всего страдал от болей в затылке.
Туман стелился в низинах змеевидным облаком. Было сыро, но все-таки это было чертовски красиво — туман. Он окутывает тебя, отделяя от дороги, которую нужно преодолеть. Ты один в спальном мешке тумана.
Он знал, что здесь, за поворотом, туман рассеется и минут через десять покажется дощатый сруб с колодцем. На самом краю села. В жарко натопленной избе он будет пить молоко, закроет на ночь кур, затем намочит тряпку в ведре, протрет пол, чтобы было прохладнее. И завалится с книгой.
Он не любил читать на крыльце или в саду. Даже не из-за мошек, налетавших со двора. Для чтения нужно замкнутое пространство, ощущение, что тебя не прервут.
Разные книги входили в него в разное время. Каждая настоящая связалась с чем-то в нем самом.
Позапрошлым летом он наткнулся на седьмой том Бунина. Рассказы. Эти он никогда не читал. Да и вообще Бунин для него был закрытая страница. Мрачный бытописатель деревни. Такие — не для него. В книгах он любил стремительность действия, событийность. Чтобы на каждой странице что-нибудь происходило. На описаниях быта он тосковал. Жалел свое время.
А тут его забрало. Весь отпуск провел с этой книгой.
Он отдыхал тогда в Крыму. В крупном ведомственном санатории. Санаторий был «экипирован» подъемным лифтом, катером, водными лыжами и теннисным кортом, а также собственными ларьками с фруктово-винными изделиями и промтоварами. На пляже — лежаки, разноцветные зонты, горячий и холодный души и прохладительные напитки. Райское место.
А он почему-то хандрил. С Валей полностью не порвал и с другой не связался. Не женат и не холост. Эта смута душевного настроя, непривычка к одинокому отдыху дали себя: знать. Нескончаемая протяженность вечеров, потребность уклоняться от коллективных поездок в Севастополь, Бахчисарай или Воронцовский дворец, неумение от завтрака до обеда торчать со всеми на пляже — симптомы, которых он раньше в себе не замечал. Свои любимые послеполуденные часы, с пяти до семи, он проводил на пляже. Пусто. Лежаки, составленные вкривь и вкось, еще хранили сырые отпечатки плавок, купальных костюмов и мелкой гальки, отставшей от кожи.
Взамен отдыхающих сюда проникали местные мальчишки. И вдруг на высокопоставленном пляже начиналась совсем иная жизнь. Почерневшие до белесого шелушения подростки приводили сюда своих подруг. В трусиках, прикрывавших самый низ гладко-кофейного живота, и ярких полосках бюстгальтеров, они садились в ряд на причале, болтали в воде голыми ногами и отжимали свои длинные волосы. А мальчишки, учитывая эту аудиторию, залезали на верхнюю бетонную площадку, словно крыло самолета нависшую над морем, и показывали класс ныряния.
Они штопором ввинчивались головой в воду или прыгали «солдатиком». Иногда кто-нибудь, лениво подойдя к головокружительному краю, не глядя, бросался вниз, лишь чуть зажмурившись и как бы только что надумав. Все эти приемы и заходы, рассчитанные на кофейных девочек, вовлекали и Олега в какую-то свою игру.
Особенно нравился ему один тонконогий парень с волосами белыми, как пена. Быть может, схожей белесостью масти? Он делал немыслимые сальто, задерживая последний разворот подчас до самой поверхности воды, а девчонки ахали, глядя зачарованными глазами, как молниеносно, одним резким движением распрямлялась пружина его тела.
Много дней подряд Олег наблюдал эту возню.
Облокотившись на лежак и прикрыв голову газетой, он каждый раз боролся с ощущением, что молодость прошла.
Здесь, на лежаке, он однажды обнаружил кем-то забытый том Бунина.
Быть может, обстоятельства того лета, одиночество, неконтактность его с остальными и горечь от сознания того, что у него никогда уже не будет ныряния, босоногих девчонок и этой безответственности, беззаботности, сошлись для понимания Бунина, столь сильного и обезоруживающего.
Поразил его рассказ «Кавказ».
Маленький недописанный набросок всколыхнул в нем загнанное далеко вглубь, отозвался протяжной болью на долгие часы и дни.
Совпадение ли мест — там юг (Геленджик — Гагры), здесь — побережье Крыма — придало остроту этим ощущениям? Или было какое-то сходство в пережитом.
Помнится, больше всего его поразило, что рассказ о любви двоих, любви ответной, ошеломляюще смелой, не содержал ни слова любви. Вернее, Бунин сумел его написать так, что не было признаний, клятв. Герои не говорили о своих чувствах, а Олег испытывал всю меру их потрясения, всю значительность мгновения, остановившегося в них.
Пораженный искусством писателя, Олег попытался понять, из чего складывается это впечатление. И удивился еще больше. В самые высокие минуты любви женщина говорила: «Я только на минутку», или «...теперь я там буду с тобой», или: «Я совсем не могла обедать. И ужас как хочу пить». И бессмысленные ее опасения, что он узнает и найдет их. А дальше, как нарочно, у Бунина все не о н и х, а о том, что их окружают нагие равнины с курганами, веерные пальмы, черные кипарисы и горячие, веселые полосы света, которые тянутся через ставни в знойном сумраке их хижины.
В рассказе было только это. Только пейзажи и незначительные диалоги, а впечатление тревожного бегства тех двоих и предощущение трагедии, которой они расплатятся за дни у моря, было столь отчетливо, что казалось галлюцинацией.
Он вспоминал свою жизнь с Валей, поездку к Родиону в Ригу, гонки, затем их три совместные года и думал о том, что люди, погружаясь в самые драгоценные слои бытия, быть может единственно отпущенные