— Ирина Васильевна? Это Муравин. — Она дышала в трубку. — Завтра буду в Москве. Завтра. Хорошо?
— Надолго? — почему-то спросила она.
Он усмехнулся:
— Нет, дня на два. Транзитом. — В трубке затрещало, начало прерывать. — Завтра! Т р а н з и т о м, — испугался он. — Вы меня слышите? Слышите?! — закричал он отчаянно. — Буду завтра.
— Не слышу, — сказала она.
Когда они с собакой вернулись в лес, поднялся ветер. Оранжевые листья медленно кружились в последнем вздохе лета. Сквозь полуобнаженные деревья, как сквозь стропила дома, пробивалось солнце. Оно было теплое, спокойное. Муравьи повалили последнюю, одиннадцатую спичку и тянули ее подальше от купола.
ЗАЩИТА[1]
I
За неделю до суда, во вторник, адвокат Родион Николаевич Сбруев сидел в своей длинной, как вагон, комнате и натощак курил, охваченный чувством потери. О предстоящем процессе он почти не думал, суд над Никитой Рахманиновым, угнавшим «ситроен» у соседа, которого зверски избил, не представлял интереса. Сбруев согласился вести это дело под нажимом крайне напористой матери обвиняемого, Ольги Николаевны, которая не вызывала у него никакого сочувствия, и от жалости к отцу Рахманинова, старому детскому врачу Василию Петровичу, лежавшему в больнице с оперированной почкой, которому глубоко сочувствовал.
Теперь Сбруев раскаивался в своем согласии. Парень оказался трудным, даже неприятным, обстоятельства преступления неясными. Кроме того, на Сбруеве висело другое дело, тянувшееся уже два года: дело об убийстве — обвиняемых Михаила Тихонькина и его группы, сложное и противоречивое, по которому после приговора городского суда до сих пор шли отклики возмущенных граждан, шумела печать.
Сбруев никогда не брался за два дела сразу, и это случайное совпадение было для него мучительно как для человека, не ведавшего раздвоения.
Сейчас, прикуривая сигарету от сигареты и ощущая тоскливое посасывание в груди, он думал о том, что после смерти матери ни разу не выезжал из Москвы, что болят спина и глаза от работы по ночам и что жизнь уходит.
Он сидел в круглом, как самовар, кресле, протертом до подкладки еще отцом, его окружали вещи, которые он знал всю свою сознательную жизнь: тонкие, с выпиленными вензелями на перегородках полки, готовые рухнуть под натиском книг; громоздкий письменный стол, занимавший полкомнаты, над которым в самодельных рамках висели три фотографии: две в траурных — отца и матери, а в нарядной — их школьного выпуска. Освещала комнату низко свисавшая люстра с шестью рожками, подаренная матери к свадьбе ее родителями; просыпался он от боя старых часов, будивших когда-то Родиона в школу, потом в университет, а теперь уже не будивших его — так привык он к низкому вибрирующему звуку, растекавшемуся в ночи по всей квартире... Все это было из далекого прошлого. А сейчас?
Он проходит к зеркалу: физиономия серая, напряженно-заискивающая. Посмотрел на часы. Поздно. «Нет, к черту все, — в который раз за неделю думает он. — Пора начинать новую жизнь. Пора. Брошу курить, разгоню всех баб и женюсь. Цветной телевизор куплю, самовар электрический... Вот куплю и начну. Например, с декабря».
Родион открывает форточку, ложится на коврик, расслабляется. С выдоха начинает дыхание по системе йогов. Теперь не думать ни о чем, оставить у порога хатха-йоги все мысли, суетные желания. Сосредоточиться.
А в голове отпечатки фраз, голоса, комплименты, блаженная похвальба тостов.
Вчера проводы его бывшего подзащитного, солиста ансамбля Григория Глушкова, зашли далеко за полночь. «Едет парень на гастроль, — пел ансамбль «Ритмы», — у него такая роль». Да, едет. Вырулил. Афишу демонстрировал: «Киев, Москва, Минск, Рига... Солист ансамбля...» «Спасибо тебе, гражданин адвокат, — жмет его локоть дядя Глушкова. — Зеленый еще был. Молодость. По природе ведь он такой добрый. Ромка Хромой его подвел...» — «Подождите вы, — досадливо отмахивается от них Григорий. — Выпьем за Родиона Николаевича! Помните, — обращается он к Родиону, когда увозили меня, вы сказали: «Три года не вечность»? А потом еще добавили: «Ф о р м у нужно сохранить, парень. Потеряешь форму — на сцену больше не выйдешь. Человеку не дано повернуть время вспять, но жить спрессованно, за троих — в его возможностях. Только вот характер нужно иметь». Так, а? Колоссальную роль вы сыграли в моей жизни, Родион Николаевич. А я для вас — пшик, — он присвистывает, — один из сотен».
Григорий поворачивается то к дяде, то к Родиону. Видно, как под рубахой натягиваются мышцы, как гнется талия. «За Родиона Николаевича!» — кричит он, перекрывая шум.
Родион размяк. Мясо, пропитанное уксусом и специями, много соков, зелени — все это не зря придумано. «В рубашке ты родился, Григорий Глушков, — бормочет он, — в беленькой». А может, он не произносит это, а только думает? «Пришли бы новые «молодые дарования». Танцору в двадцать семь начинать не просто... А рассудить — совершено ли преступление? Не совсем так. Между определениями «виновен — невиновен» располагается, дорогие мои, порой весь психологический спектр бытия. От таких, допустим, простых понятий, как «оступился», «ошибся», до порока, возведенного в степень. Разобраться в этом — голову поломать надо...»
Родион с трудом поднимается, отходит от стола. Присев на подоконник, жадно закуривает. Здесь, за портьерой, можно побыть одному. Ему виден окутанный дымом профиль Григория, его молодой затылок. Редкого дарования парень. А пропал бы ни за что. За плевую махинацию. Слаб человек. Только раз подумал: «Могу же я без очереди машину получить?» И получил. Ему ведь и вправду некогда. Весь год в разъездах. И заработал он деньги не как-нибудь — по?том. После каждого концерта рубашки три выжмет, в гостиницу возвращается — пошатывает. А тот, кто устроил Григорию «Москвича», — другое дело.
«Едет парень на гастроль. У него такая роль...» — поют на три голоса ребята из «Ритмов».
Подоконник прохладный, с улицы веет свежестью. Не двигаться, не говорить. Что же получается? Один знает законы, думает, как их обойти. Другой попался по глупости или безграмотности. А закон е д и н. Вроде бы и преступления нет. «Что я, хулиганил, замки взламывал? — удивился Глушков на следствии. — А почему тому дяде понадобилось продавать сертификаты — какое мне дело? Не спрашивать же приличного человека?!»
Родион отбрасывает притушенный окурок в окно, присаживается к столу, молча чокается с Григорием. «Скажи, Родион Николаевич, — радостно вздрагивает тот. — Ты действительно верил, что я не знал? Действительно?» Родион кивает. Откуда Григорию знать, какой крупный куш отвалили себе его «благодетели»... Сейчас-то парень уже не споткнется: вон гости набрались, а он трезв как стеклышко. Родиону хочется сказать Григорию какие-то возвышенные, немыслимо прекрасные слова о том, что, мол, выстоял ты, парень, разогнул подкову судьбы. Но он помалкивает...
Во дворе они прощаются. «Верил, — подтверждает Родион, обнимая Григория. — Ты честный парень». Григорий останавливает такси, шепчется о чем-то с водителем. Затем припадает к Родионову плечу.