то и просто паутиной, которую арауканка никогда даже не пробовала сметать. Наконец, он добрался до самого узкого из всех коридоров и открыл последнюю дверь. В комнате стояло нечто вроде металлического топчана. Он включил свет. На топчане лежал голый человек, привязанный за кисти и лодыжки. Казалось, он спал, но это не факт: лицо его было закрыто повязкой. Наш заблудший гость (или гостья) закрыл дверь, причем хмель с него словно ветром сдуло, и по какому-то наитию проделал весь путь обратно. Войдя в гостиную, попросил налить ему виски, потом еще – и ничего никому не сказал. Позднее (когда позднее – неизвестно) поведал об этом своему другу, а тот моему другу, который – уже много спустя – передал историю мне. Его мучила совесть. «Да успокойся ты», – утешал я его. Позже узнал через одного приятеля, что потерявшимся в тот день был либо драматург, либо актер и что он тогда плутал по бесконечным переходам дома Марии Каналес и Джимми Томпсона до полного изнеможения, до того момента, когда оказался перед злополучной дверью в конце слабоосвещенного коридора, а открыв дверь и обнаружив привязанное к металлической койке тело, брошенное в том подвале, но живое, наш драматург или актер тихонько закрыл эту дверь, стараясь не разбудить несчастного, который сном лечил свою боль, и нашел обратную дорогу на праздник, литературную вечеринку или soiree Марии Каналес и ничего никому не сказал. И уже годы спустя я узнал, мне рассказали, пока я наблюдал, как распадаются, разрываются, рассеиваются тучи в небе Чили – картина, немыслимая для туч Бодлера, – что заблудился тогда в злополучных коридорах особняка, расположенного в пригороде Сантьяго, один из теоретиков авангардистского театра, обладавший большим чувством юмора; потеряв ориентацию, он не растерялся, потому что кроме веселого нрава обладал еще и естественным любопытством, и, обнаружив, что начисто заблудился в подвале Марии Каналес, страха не испытал, а отнесся ко всему иронически; он открывал одну за другой двери и даже насвистывал и в конце концов добрался до последней комнатушки самого узкого подземного коридора, освещенного тусклой лампочкой, распахнул дверь и увидел человека, привязанного к металлическому топчану, с завязанными глазами; он понял, что несчастный жив, поскольку было слышно дыхание, хотя физическое состояние его было плачевным: несмотря на скудный свет, были видны раны на теле, загноившиеся язвы, точнее, не язвы, а изуродованные места, покрытые пятнами, как будто у него не одна кость сломана, – но он дышал, пусть и был похож на мертвеца, и тут наш теоретик авангардистского театра беззвучно так, деликатно прикрыл дверь и двинулся в обратный путь, туша за собой лампочки, которые сам же и зажег. А еще месяцы, даже, может быть, годы спустя еще один завсегдатай вечеринок рассказал мне ту же историю. А потом еще один, и еще, и еще… А потом грянула демократия, настал желанный миг, когда все мы, чилийцы, должны были примириться между собой, – вот тогда-то и стало известно, что Джимми Томпсон был одним из ведущих агентов ДИНА[46] и использовал свой дом как центр допросов и пыток. Борцы с диктатурой пропускались через подвал Джимми, где он их допрашивал, извлекал всю возможную информацию, а потом переправлял в другие центры. В его особняке, как правило, не убивали. Только допрашивали, хотя после этого, бывало, и умирали. Еще стало известно, что Джимми мотался в Вашингтон и там организовал убийство бывшего министра правительства Альенде, а походя и одной североамериканки. Подготовил он также покушения в Аргентине против чилийских политэмигрантов, а также одно покушение в Европе – на цивилизованном континенте, где Джимми передвигался с робостью, свойственной уроженцам Америки. Это все открылось. Мария Каналес, конечно, знала об этом с самого начала. Но она хотела только одного – стать писательницей, а писатели, известное дело, ищут общества собратьев по перу. Джимми любил свою жену. Мария Каналес любила своего гринго. У них росли чудные детишки. Но маленький Себастьян не любил родителей. Однако они были родители! Арауканка на свой индейский манер любила Марию Каналес, да и, возможно, самого хозяина. Слуги Джимми не испытывали к нему никакой приязни, но, возможно, у них тоже имелись семьи, которые они любили по-своему, по-индейски. Я спросил сам себя: почему Мария Каналес, зная, чем занимался ее муженек в подвале, устраивала дома эти вечеринки? Ответ нашелся простой: потому что во время этих soirees, как правило, в подвале не было других «гостей». Тогда я задал себе следующий вопрос: почему в ту ночь один из приглашенных, заплутав, нашел этого беднягу? И этот ответ был прост: потому что привычка усыпляет бдительность, рутина притупляет ужас. Задал третий вопрос: почему же никто никому ничего вовремя не сказал? И этот ответ оказался прост: потому что и того, кто видел, и тех, кому он рассказал, сковывал страх. У меня-то страха не было. Я мог бы как-то отреагировать, но я ничего не видел, ничего не знал, пока не стало слишком поздно. Зачем ворошить то, что тщательно драпируется временем? Какое-то время спустя Джимми арестовали в Соединенных Штатах. Он признался во многом. На основании его показаний выдвинули обвинения против нескольких чилийских генералов. Его вытащили из тюрьмы и включили в программу специальной защиты свидетелей. Как будто чилийские генералы были главарями-мафиози! Как будто чилийские генералы могли протянуть свои щупальца до мелких поселений североамериканского Среднего Запада, чтобы заставить замолчать неудобных свидетелей! А Мария Каналес осталась одна. Все ее друзья, все, кто с такой охотой посещал литературные вечеринки, отвернулись от нее. Однажды вечером я приехал ее навестить. Уже не было комендантского часа, и было как-то странно вести машину по пригородным улицам, которые постепенно меняли свой вид. Особняк уже имел другой облик: весь его ночной безнаказанный блеск исчез. Ныне это был просто очень большой дом с запущенным садом, где буйствовала сорная трава, растения стремительно карабкались по его стенам и оконным решеткам, будто намеренно стараясь закрыть от случайных прохожих все, что находилось внутри. Я подъехал поближе к входу и некоторое время помедлил, заглядывая через забор. Стекла были грязные, занавески опущены. Детский велосипед красного цвета брошен подле крыльца. Позвонил в звонок. И вот дверь открылась. Мария Каналес чуть выступила вперед и спросила, что мне нужно. Я ответил, что хотел бы поговорить с ней. Она не узнала меня. Спросила: «Вы журналист?» – «Священник Ибакаче, – ответил я. – Себастьян Уррутиа Лакруа». Несколько секунд понадобилось ей, чтобы откатиться на несколько лет назад, наконец она улыбнулась, вышла из дома, прошла дорожку, разделявшую нас, и открыла калитку. «Менее всех я ожидала увидеть здесь вас», – сказала она. Ее улыбка осталась почти такой же, какой я ее помнил. «Сколько лет прошло, – произнесла она, будто читая мои мысли, – но кажется, все это было вчера». Вошли в дом. Здесь уже не было столько мебели, как раньше, и заброшенность сада вполне соответствовала внутренней обстановке, которую я помнил блистательной. Сейчас все вещи были словно покрыты красноватой пылью, подвешенные в раздвоившемся времени, в котором происходили разные непостижимые, печальные и далекие события. Мое кресло, где я так любил сиживать, оказалось на том же месте. Мария Каналес заметила это, уловив направление моего взгляда. «Садитесь, падре, – сказала она, – будьте как дома». Я сел, не ответив. Она сообщила, что у них гостят родственники. Я спросил, как здоровье домашних. Отлично. Себастьян очень вырос, если бы я его увидел, то не узнал. Я спросил о муже. «Он в США, – ответила она. – Он живет сейчас в США». – «Ну и как живет?» – спросил я. «Думаю, хорошо». Она придвинула стул к моему креслу движением, исполненным одновременно и усталости, и скуки, присела и повернула голову к окну, через немытые стекла которого проглядывал сад. Она располнела. Одета была хуже, чем тогда. Я спросил, как ей вообще живется. Она ответила, что стала слишком широко известной, и как-то развязно засмеялась, мне даже показалось – вызывающе, отчего я содрогнулся. У нее не осталось ни друзей, ни денег, муж о ней и детях забыл, все от нее отвернулись, но она продолжала оставаться здесь да еще позволяла себе роскошь смеяться вслух. Я спросил об их служанке-арауканке. «Вернулась на юг», – ответила равнодушным голосом. «Ну а роман, Мария, вы закончили роман?» – тихо спросил я. «Еще нет, падре», – откликнулась она, тоже понижая голос. Я подпер рукой подбородок и несколько мгновений размышлял. Пытался прояснить ситуацию, но не мог. Пока я так сидел, она рассказала о журналистах, большей частью иностранных, которые иногда к ней заходили. «Я хочу поговорить с ними о литературе, – пожаловалась она, – но они ни о чем другом не могут, кроме политики, работы Джимми, моих переживаний, подвала». Я закрыл глаза. Прости, прости ее, Господи, мысленно воззвал я. «Бывает, приходят чилийцы, еще аргентинцы. Я сейчас беру деньги за интервью. Пусть платят – или я ничего не скажу. Но никогда, ничего, даже за все золото мира – тем, кто приходил на мои вечеринки. Могу поклясться». – «Вы знали о том, чем занимался Джимми?» – «Да, падре». – «Вы сожалеете об этом?» – «Как и все, падре». Я почувствовал, что мне не хватает воздуха. Поднялся и открыл окно. При этом рукава моего жакета запачкались пылью. Потом она стала рассказывать историю со своим домом. Насколько я понял, земля эта ей не принадлежала, и настоящие хозяева, евреи, находившиеся в эмиграции более двадцати лет, предъявили ей иск. Поскольку у нее не было денег на хороших адвокатов, она была уверена, что проиграет дело. Хозяева намечали снести все и построить новое здание. «Так что от моего дома, – произнесла Мария Каналес, – не останется и следа». Я посмотрел на нее с грустью и сказал, что, может
Вы читаете Чилийский ноктюрн