он лежал, думал о чем-то своем. За тонкой перегородкой глухо звучали голоса его попутчиков. Они все еще никак не могли закончить вечерний разговор.
– Ничего, не пропадем! – горячился один из пожилых миссионеров. – Россия, она столько всего вытерпела, что и это перетрет. Только бы замириться.
– А что потом? Ну, после замирения?
– Известно что. Коммунизм.
Кольцов отвлекся от своих мыслей, стал вслушиваться в разговор попутчиков-крестьян.
– Так вдруг, как теща с печки? – прозвучал другой голос.
– Известное дело, не сразу. Малость погодя. Сперва, как товарищ Ленин говорил, произведем всех до общего состояния. Что б, значится, ни бедных, ни богатых, ни антилигентов, ни трудящих. Что б все были ровня.
– И я такое слыхал! – согласился кто-то третий. – Все будут трудящие. Которы могут умственно трудиться, тем, значит, на счетах пожалуйста, или в конторе, или, на крайний случай, при складе. А которы по малограмотности до этого не приспособлены, те кирпичи клади, землю копай. А чтоб никому не обидно, всем одинаковый паек.
– Я и говорю: ровня.
– А когда ж коммунизм? Очень до него дожить охота.
– Дак вскорости. Сразу опосля этого. Только не всем сразу, не в один день. Сам суди. Народу в Рассее тьма-тьмущая. На всех сразу его не напасешься. Может, спервоначалу по карточкам или по спискам. По мере, значится, поступления. А потом уже всем.
– Мудрено как-то. То, говоришь, ровня, для всех. А то сперва по спискам. Это как же? Сперва тем, кто ровнее?
– А ты как думал? Много таких найдется, которы губы раскатают, чтоб без очереди. Не выйдет! Сперва издаля в него вживись, в коммунизм. Прочувствуй. А потом уже… Видишь, вот и ты. Сразу про равенство заговорил. А при коммунизме допрежь равенства на первом месте совесть стоять будет, потом доброта, щедрость. Да много всего-разного.
Кольцов начал придремывать. Голоса за перегородкой стали расплывчатыми, неясными.
Он тоже стал думать о будущем. Понятно, что коммунизм наступит не сразу. Его еще надо строить и строить. И на земле, и в людских душах. И все-таки, как же он будет выглядеть?
И представился ему уютный дворик, весь в зелени, кусты сирени с разноцветными гроздьями, красивый белый дом с резными наличниками на окнах. От окна дома к летней кухоньке, совсем как в его родительском дворе, протянута веревка и на ней слегка шевелятся на теплом летнем ветерке белоснежные простыни, пеленки, ползунки, рубашечки и штанишки разновозрастных детишек. А на крыльце стоит его жена с лицом Тани Щукиной. Она держит на руках младенца, совсем как мадонна с иконы. И рядом с нею двое погодков с лицами Кати и Коли, детишек Лены Елоховской. Нет, с его детьми, потому что теперь они Кольцовы. И все они счастливы, и все улыбаются ему, и машут руками. Зовут, что ли?
Таким привиделось Павлу Кольцову будущее. А что! Может, как-то так и будет выглядеть коммунизм? Никогда на земле его не было. Никто его не строил. А представляют его все по-разному. Ясно лишь одно: будет он добрый и справедливый.
С этими мыслями Павел и уснул, и уже не слышал, как его попутчики еще долго там, за перегородкой, спорили, и так, ни до чего не договорившись, тоже затихли.
Глава третья
Неподалеку от Брест-Литовска их поезд несколько раз останавливали красноармейские пропускные пункты. На одной из остановок отцепили товарные вагоны, и дальше маломощная «овечка» потащила только один их вагон. Пару раз они опять останавливались, но вскоре, после каких-то коротких формальностей, которые улаживали проводники, снова трогались.
Проехали Брест-Литовск, и их поезд остановился теперь уже надолго. Проводники куда-то ходили, что- то выясняли и результаты время от времени докладывали Тихонову. Были они, судя по всему, неутешительные, потому что Тихонов мрачно ходил вдоль вагона и ни с кем не разговаривал.
Спустя несколько часов безуспешных хлопот они наконец пришли повеселевшие.
– Выходите с вещами! Пересадка! – скомандовал истомившимся за время ожидания пассажирам Тихонов.
Они долго гуськом шли вдоль насыпи по окраине города. Здесь не было жилых домов, лишь кое-где среди поросших полынью пустырей высились кирпичные руины и искореженные металлические фермы каких-то недавно разрушенных предприятий. А ближе к мосту появились недавно выкопанные, но так и не обжитые окопы. Кто их копал, красноармейцы или польские жолнеры, определить было трудно. Продолжалась ли еще война или уже наступило временное перемирие, тоже узнать было не у кого.
Странным образом война обходила этот пустырь стороной. По субботам и воскресеньям здесь происходили иные, коммерческие, баталии, потому что ничто не могло отменить на этом пустыре перед мостом шумные российско-польские базары.
Вскоре пассажиры подошли к мосту, возле которого стояли часовые в незнакомой им форме. Они были в необычных фуражках-конфедератках, с короткими кавалерийскими винтовками за плечами. Внизу, у реки, среди еще не пожухлой травы стояли большие воинские палатки и пасся табун лошадей. Похоже, здесь был временный пограничный пост.
Сопровождающие их проводники попрощались. Тихонову указали вдаль.
– Вон там, видите? То ваш вагон. С утра дожидается.
– Так чего ж так долго?
– Граница. Хоть пока и липовая. А все равно, море всяких формальностей, – и проводники повернули к своему осиротевшему поезду.
Члены Миссии продолжили свой путь к одиноко стоящему на широкой лесной поляне вагону. Когда проходили мимо часовых, те в знак приветствия вскинули по два пальца к своим конфедераткам.
– Маем пшиязнь до советув! – сказал один из них, и оба дружелюбно заулыбались.
Это уже был совсем другой вагон, не новый, но чистый, ухоженный, предназначенный для дальних поездок. Проводниками оказались две милые, очень похожие одна на другую, паненки. Вероятно, мать и дочь. Они ожидали их, стоя на насыпи возле вагонов.
Паровоз к вагону был прицеплен и, ожидая пассажиров, время от времени вздыхал и окутывал проводниц теплым паром. Едва члены Миссии поднялись, как паровоз дал сиплый гудок и тронулся.
Вагон им больше не меняли. В Варшаве его прицепили к скорому международному поезду «Варшава – Париж», и его заполнили шумные поляки.
Делегация занимала теперь три крошечных купе, и из-за тесноты Кольцов, Цюрупа и Тихонов предпочитали большей частью стоять в коридоре и с любопытством рассматривать мелькающую за окном чужую жизнь.
Польша почти ничем не отличалась от России. Такие же крохотные земельные наделы, большей частью невспаханные. Где крестьяне трудились, обрабатывали свои поля с помощью тощих коровок. Следы только недавно прошедшей здесь войны по возможности припрятали. Разница между нами и поляками была лишь в одном: здесь нищету стыдливо скрывали. В России же ее выставляли напоказ и даже гордились ею.
Григория Цюрупу оставили под мрачными сводами Берлинского вокзала. От Берлина в памяти остался запах дыма. Не того уютного, соломенного, которым по осени пахнут русские деревни, напоминающего о тепле и выпеченном хлебе. Здесь же был резкий и грубый запах угля, сгоревшего в казарменных печах и офисных каминах. Прохожие на улицах были одеты в серое и темное, лица озабоченные и печальные, словно все они шли с похорон. Германия трудно излечивалась от не так давно пережитой войны.
А потом началась Франция, и словно в одночасье за окном вагона сменилась декорация. Замелькали чистенькие и весело разукрашенные деревеньки, на улицах стало многолюдно и празднично.
Последние полсотни километров поезд двигался неторопливо, словно пробивался сквозь столпившиеся вокруг столицы совсем игрушечные городки и поселки. Когда начался собственно сам Париж, никто так и не заметил. Просто постепенно среди низкорослых домиков стали появляться высокие, основательные дома, особняки и экзотические средневековые замки. Мелькали узкие, похожие на теснины в горах, улочки. Вдалеке величественно проплыл высокий, своими тупыми куполами подпирающий небо, старинный собор.