большинстве своем его противники, сардонически подумал Константин, были игроками классными.
– Так вы знаете и день, и час, и минуту? – продолжал настаивать Константин.
Малек, поглощенный изучением позиции, медленно кивнул; Константин, подперев рукой свой гладко выбритый острый подбородок, внимательно изучал его лицо.
– Может быть, прямо сейчас, в ближайшие десять секунд, а может – пройдет десять лет, и все – ничего?
– Именно так.– Малек сделал жест в направлении доски.– Ваш ход.
– Знаю, – отмахнулся Константин.– Знаю, но давайте не будем спешить. Эта игра ведется на очень многих уровнях, Малек. Те, кто болтают о трехмерных шахматах, не знают, по-видимому, ничего про обычные.
Время от времени он давал такие затравки, в надежде развязать Малеку язык, но всегда – без толку. Разговор казался просто невозможным.
Константин резко наклонился над доской и попытался поймать взгляд Малека:
– Вы, Малек, единственный знаете когда, и, как вы говорите, может пройти десять лет, а то и двадцать. И вы думаете, что сумеете так долго сохранить свой секрет?
Малек даже не попытался ответить, а просто ждал, когда Константин сделает ход. Время от времени его глаза начинали блуждать по углам веранды или останавливались на каменистом дворике, видневшемся за окном. Со стороны кухни изредка доносился звук скребущих по полу сапог ординарца, в тоскливом безделии сидевшего у телефонного аппарата.
Изучая позицию, Константин размышлял, что же надо сделать, чтобы добиться от Малека хоть какого- нибудь, любого – но отклика. Тот никак не среагировал даже на слова о десяти годах – нелепо, смехотворно долгом сроке. По всей вероятности, их игра закончится гораздо раньше. Неопределенность даты казни, придававшая всему этому такой странный, эксцентричный привкус, была задумана совсем не с целью превратить последние дни осужденного в пытку напряженного ожидания, а просто чтобы затемнить, затушевать самый факт его ухода из жизни. Будь установлена наперед точная, вполне определенная дата, в последнюю минуту вполне мог бы возникнуть порыв сочувствия, попытка добиться пересмотра приговора, возможно – даже ценой перенесения части вины на кого-либо другого. Бессознательное, а то и сознательное ощущение соучастия в преступлениях осужденного могло спровоцировать мучительную переоценку, а потом, после приведения приговора в исполнение, глубоко проникающее чувство вины, чувство, на котором могут сыграть к своей выгоде оппортунисты и интриганы.
Существующая система с успехом предупреждала все эти опасности и нежелательные побочные эффекты; осужденного устраняли с места, занимаемого им в иерархии, в тот момент, когда оппозиция ему была в апогее, затем передавали следственным органам, а оттуда – в один из высших судов, чьи заседания велись исключительно при закрытых дверях и чьи приговоры никогда не обнародовались.
С точки зрения прежних своих коллег он исчезал в бесконечных коридорах бюрократических чистилищ, его дело постоянно подлежало рассмотрению, но никогда не закрывалось окончательно. А главное, сам факт его вины никогда не устанавливался и не подтверждался. Как понимал Константин, его приговорили на основании некой смехотворной мелочи, гнездившейся где-то на обочине главного обвинения, простой процедурной уловки, подобной неуклюжему повороту сюжета в рассказе и изобретенной с единственной целью – закончить следствие. Хотя сам Константин прекрасно знал действительную природу своего преступления, его так никогда и не уведомили формально, в чем его вина; более того, суд прямо из кожи вон лез, чтобы избежать предъявления каких-либо действительно серьезных обвинений.
Эта странная, полная иронии инверсия классической кафкианской ситуации – вместо того чтобы признаваться в несуществующих преступлениях, он был вынужден принимать участие в фарсе, утверждавшем его незамешанность в прекрасно самому ему известных проступках, – сохранялась и теперь, на этой вилле для приговоренных к высшей мере.
Психологическая подоплека ситуации была не столь очевидной, но значительно более тревожной: палач, с дружелюбной, обманчивой улыбкой подзывавший жертву к себе, уверяющий, что все прощено и забыто. Тут палач играет не на обычном подсознательном ощущении тревоги и вины, но на внутренней, врожденной убежденности, что самое страшное не может случиться, на той одержимости идеей личного бессмертия, которая в действительности есть не что иное, как присущая каждому человеку боязнь заглянуть в лицо собственной смерти. Вот эта-то уверенность, что все будет хорошо, это отсутствие каких-либо обвинений и создавали такой идеальный порядок в очередях к газовым камерам.
В настоящий момент парадоксальную личину этого воистину дьявольского умысла представлял собой Малек: мясистое, аморфное лицо вкупе с безразличным, хотя и двусмысленным поведением делало из него олицетворение всего государственного аппарата. Возможно, сардоническое его звание «надзиратель» ближе к истине, чем могло показаться на первый взгляд, и его задача – просто присутствовать в качестве наблюдателя, самое большее – посредника на чем-то вроде средневекового суда Божьего, где Константин сам и обвиняемый, и прокурор, и судья.
Но только в этом случае, продолжал размышлять он, изучая доску и все время ощущая громоздкое присутствие Малека по другую ее сторону, в этом случае получается, что они напрочь неверно оценили его натуру, его неисчерпаемую душевную энергию, чуть ли не галльскую жизнерадостность и беззаботность. И не ждите, чтобы он сам расстался с жизнью в унылой оргии самоугрызений и самообвинений. Не для него невротическое самоубийство, столь любимое всеми славянами. Пока остается хоть какой-то выход, он без малейшего уныния будет нести бремя любой вины, снисходительный к своим слабостям и всегда готовый с шуткой от них отмахнуться. Беззаботность всегда была лучшим его союзником,
Глаза Константина осматривали доску, двигаясь по вскрытым для дальнобойных фигур диагоналям, словно ответ на столь настоятельно требовавшую разрешения загадку находился где-то на этих покрытых лаком дорожках.
Когда? По его оценке – месяца через два. Почти наверняка (тут он совсем не боялся, что просто вговаривает это себе) – не в ближайшие два-три дня, даже не в ближайшую пару недель. Спешка всегда непристойна, не говоря уж о том, что так вообще пропадает то, из-за чего весь огород городили. Два месяца надежно заведут его в чистилище; это – период достаточно долгий, чтобы он сломался и выдал тайных своих союзников, буде таковые имеются, и достаточно краткий, чтобы соответствовать конкретному совершенному им преступлению.
Два месяца? Можно бы и побольше. Вводя вигру чернопольного слона, Константин начал набрасывать в уме стратегию борьбы. Сперва, разумеется, выяснить, когда Малек должен исполнить приговор, частично – для спокойствия ума, но главное – для разумного распределения времени при подготовке своего освобождения. Просто взять вот так и сигануть через стену навстречу свободе – бессмысленно. Надо установить контакты, надавить на некоторые чувствительные точки иерархии, проложить путь к пересмотру