первым долгом убьет воспитателей. Крайне развращен. Имел половую связь с проституткой, у которой родился от него ребенок. Опрятно одевается. Вырвал здоровые передние зубы, чтобы вставить „для форса“ золотые. Сложившийся преступник. Безнадежен».
Погребинский поспешил увидеть как можно скорее этих «безнадежных». Он выбрал для посещения один из таких детских домов, куда обычно посылались наиболее испорченные улицей ребята.
Ему посчастливилось попасть прямо на занятия. Человек тридцать ребят, возрастом от тринадцати до шестнадцати лет, расположилось в самых разнообразных позах на обычных школьных скамейках. Перед ними восседал преподаватель, человек пожилой и неряшливый. Седеющая его борода свалялась, уши так заросли, что, казалось, там пауки сплели тенета. Обитал он тут же, при доме, и выглядел непринужденно: суконные тапочки на босу ногу, ворот рубашки расстегнут.
Погребинский сел рядом с ним и стал наблюдать. В классе не чувствовалось дисциплины, ученики занимались плохо. Одни что-то вырезывали на столах перочинными ножами, другие перешептывались, третьи рисовали что-то запретное — Стоило преподавателю взглянуть в их сторону, как они мгновенно прятали кусочки картона, нарезанные из папиросных коробок.
Обгрызая ногти, преподаватель медленно говорил:
— Уходя в школу, Ваня получил от матери десять копеек на булку. Но Ваня проиграл деньги в карты и остался без булки. Правильно ли поступил этот мальчик?
Шум не утихает.
— Воробьев!
Никто не поднялся.
— Воробьев! — громче повторил преподаватель. — Ты вот, — указал он на большеголового мальчишку с узкими, точно сдавленными плечами.
— Я не Воробьев!
— Уже?
— Я Отто фон Грюнвальди, американец, — вызывающе ответил тот, покачивая огромной головой.
Преподаватель устало откинулся на спинку стула:
— Ну, скажи ты мне, фон американец, — который третьего дня был племянником литовского помещика, а от рождения — крестьянским сыном Воробьевым, — скажи мне, правильно ли поступил мальчик Ваня?
— Какой?
— О котором я рассказывал.
— Чего рассказывал?
— Что ты там орудуешь руками под партой? Опять нарисовал карты и прячешь?
Воробьев иронически скривил губы:
— Проиграл — значит, отдай.
— А разве играть хорошо?
— Насильно не заставляют.
Паренька, много видавшего за недолгую жизнь, явно смешили нравоучения преподавателя.
— Егоров, — обратился тот к другому, — скажи ты.
— Не хорошо играть, — заученно прокричал беловолосый толстяк, передав соседу квадрат картона.
— Нехорошо, — удовлетворился преподаватель ответом.
— Сейчас я раздам вам картинки, вы их посмотрите и верните мне.
Один рисунок изображал кузнеца, бьющего с размаху по наковальне, другой — полуголую танцовщицу.
Воспитатель положил перед собой часы и следил, отмечая время, которая картинка рассматривается дольше. На кузнеца смотрели вскользь и поспешно сбывали другим. Танцовщица вызывала несомненный интерес.
Преподаватель записал что-то в свой блокнот.
— Что это вы записываете? — полюбопытствовал Погребинский после урока.
— Да вот повышенный интерес к сексуальным темам,
— Для чего же вы это записываете?
— Статистика непогрешима. Понадобится.
— Например?
— Опубликую в журнале.
— Что же дальше?
Педагог начал заметно багроветь.
— Если вы явились инспектировать меня, тогда так и говорите. Я, батенька, двадцать семь лет занимаюсь этим делом. Я измучен! — закричал вдруг он. — Измучен до последней крайности. Вы же не Грюнвальди, чтобы задавать мне бестолковые вопросы.
Погребинского неудержимо подмывало сказать ему: «Ага, вы измучены? Ну что же, ведь, наверное, вы или один из ваших коллег выносили неумолимые приговоры воспитанникам: „Чилкин — не поддается воздействию“, „Гребенников — безнадежен“. Чего же вы хотите от безнадежных? Институтских сентиментов?»
Но издерганный трудной работой службист, не знающий ни концов, ни начал своих обязанностей, вызывал сочувствие. Погребинский уверил его, что спрашивает серьезно, чтобы перенять опыт.
Воспитатель смягчился. С горечью и жалобой он говорил:
— Мне прислали страшно трудных детей. Что я могу с ними поделать? Я вынужден ограничиться ролью статистика, отмечающего пороки ребят и собственное бессилие. Они смеются над теплым словом. Я не могу добраться к их душам. Они сбегут при первой возможности. В других домах — благополучней, а мне очень тяжело.
Он оказался очень словоохотливым и сообщил массу любопытных фактов из жизни правонарушителей. Он перечислял специальные книги, называл типы воспитательных учреждений. Одного лишь не мог сказать: какой практический результат приносят его знания и практика?
— Некоторые на моих глазах бросили воровство, но что с ними произошло по выходе из дома — трудно сказать.
— Может быть, надо усилить обучение ремеслам? — осторожно осведомился Погребинский.
Преподаватель согласился:
— Конечно, необходимо, но как-то все не удается по-настоящему наладить: то инструментов нехватает, то денег на материалы не дают, хороших инструкторов по ремеслам тоже нет; ведь нужен не просто мастер, но и педагог.
Погребинский зашел в спальню. Большинство воспитанников лежало на койках. Другие рисовали. Уже знакомый большеголовый сидел на столике больничного типа и пристально смотрел в дверь.
Он отметил появление Погребинского громким и равнодушным криком:
— Шухер!
Замелькали, исчезая, те же квадраты картона, какие-то баночки.
— Что это у вас?
— Где? — невинно осведомился большеголовый.
Десятки настороженных, вызывающих и насмешливых глаз выжидали в тишине, как поведет себя посетитель, может быть, присланный на должность воспитателя.
Погребинский вдруг почувствовал, что сейчас для него решается многое. Сумеет ли он найти правильный тон, не сфальшивит ли? Не ожидает ли его судьба незадачливого воспитателя?
Он взял большеголового подмышки, снял со стола и занял его место.
— Постоишь, тут старше тебя есть.
Потом долго сидел, болтая ногами, разглядывая ребят.
Дав тишине как следует отстояться, он соскочил на пол, подошел к ближайшему, сидящему на кровати парнишке и, не спуская с него глаз, протянул руку:
— Дай сюда карты.