Тот растерянно смотрел по сторонам, ища поддержки. Из угла кивнули, кивок говорил: «Отдай, чорт с ним, беды бы не нажить».
Мальчишка, присмирев, слазил за подкладку одеяла, вытащил с десяток карт.
Разоружение началось полное.
На столик поставили баночки с разведенным порошком из кирпича и с сажей. Передали кисточку с привязанным к лучинке пучком волос, предупредив:
— Человеческие. Из Фартовского надрали: волос у него жесткий, как у поросенка.
Даже при помощи жалкого инструмента и самодельных красок рисовальщик сумел придать фигурам особенное выражение. Пиковая дама походила на худую и строгую гадалку. Бубновая блондинка чем-то напоминала молодую сводницу. Короли были властны, валеты — развязны и хлыщеваты, особенно трефовый.
— Молодец. У кого рисовать учился?
— Так, сам балуюсь.
Одобрение непонятного пришельца звучало лестно. Большеголовый хмуро сказал:
— Он только руку набивает. Вон Колесо — тот мастак.
Подкатилось без вызова некое чумазое существо, действительно необычайно кривыми ногами напоминающее колесо. На обрывке александрийской бумаги была изображена обыкновенным углем танцовщица, которую показывали в классе. Художник окончательно раздел ее и мастерски выполнил изгиб тела, падающего навзничь с заломленными руками.
— От нечего делать, — поведал автор.
— Рисунки и карты я заберу, — строго сказал Погребинский.
Никто не возражал.
Погребинский увидел стоящий на полочке игрушечный дом. Он тоже выдавал руку мастера. Крыльцо, карнизы, наличники из тонкой драницы просвечивали кружевной резьбой.
— Чем резано?
— Травлено каленой иголкой.
— Эго можно взять? — с некоторой уже нерешительностью спросил Погребинский. Ему казалось — хозяин пожалеет вещь: выделка ее потребовала дьявольского терпения.
— Семка, твой дом берут.
— А пущай, — сонно и равнодушно ответил некто, укрытый одеялом. — Еще сделаю.
— Почему вы, ребята, плохо работаете в мастерской? У вас золотые руки.
— Кабы чему дельному учили, — глухо отозвался с постели владелец дома.
Другой добавил:
— Хорошо в клетке, да не как на воле. — Широко зевая, он совсем по-щенячьи проскулил: — Эх, воля — Крым — пески, туманы, горы, только и свет увидишь.
— У нас и стихи пишут, — похвастался большеголовый.
Погребинский вышел. После него долго молчали. Наконец большеголовый раздосадованно вымолвил:
— Вот и еще трепач. А вы уши распустили… Где у нас картон, идиоты?!
Перед тем как пойти к члену коллегии за последними указаниями, Погребинскому захотелось посмотреть, чем беспризорников прельщает «воля».
У котла
Вечером он переоделся в штатское, оставив на себе только неизменную кубанку. Он заглядывал в темные подъезды домов. Там попадались скорченные фигуры беспризорников, слышались ругань, шопот. Беспризорники встречались на бульварах, у витрин магазинов. Погребинский не останавливался. Ему хотелось обязательно посидеть с ребятишками возле асфальтового котла.
Он увидал его за полночь на Трубной. Вокруг котла были разбросаны поленья дров. Ветер перекатывал с боку на бок оставленное рабочими железное ведро. Оно глухо громыхало по камням. Ребятишки жались к небольшому костерку, загораживая его от ветра.
Один — голый, в лохматой кавказской папахе, выжаривал над углями вшей из рубахи. Другой грязной тряпкой перевязывал чугунного цвета палец ноги. Лучшее место у огня занимал самый взрослый. Он лежал навзничь, вытянув длинные худые ноги в грязных лаковых штиблетах, чахоточно кашлял и после каждого приступа кашля матерно ругался.
Погребинский раздвинул повелительно ближайших, сел в круг, поджав по-турецки ноги.
Парень в папахе с уважением посторонился, деловито спросил:
— Контрабандист?
— Мал, чтоб знать, — ответил грубовато Погребинский. — Пожрать бы.
— Продай-Смерть! — хрипло позвал длинноногий, не меняя позы.
Из темноты вынырнул оборвыш. Тонкие его руки заканчивались в кистях синими острыми култышками.
— Продай-Смерть, гони булку!
— Гад буду — одна! Самому охота.
— Не сдохнешь. Тут вот человек пропадает.
Калека со вздохом передал булку, зажатую подмышкой. Погребинский разделил ее пополам с ним и принялся честно изображать голодного.
Он кивнул на култышки:
— Где угораздило?
— Трамвай отхряпал.
— Плохая, значит, жизнь?
— Рачья. Совсем убогий. Работать не могу. Только и дела, что на стреме дрогнуть.
— Что это за прозвище у тебя?
— Разным кормлюсь. Когда жулики в шалмане загуляют до зеленых ангелов — подай им веселого. Хожу с ящиком — билеты продаю. Кому выпадет с хозяйкой-старухой спать, кому — себя стрёлить. У всякого — судьба.
Длинноногий вежливо дождался, пока гость насытится, потом осведомился:
— Или горишь?
— Кто теперь не горит, — пожаловался Погребинский.
— Чека, — вздохнул парень в папахе. — Говорят, всех брать станут, и без дела которые.
— Работать, что ли, заставят? — предположил Погребинский.
Перемогая кашель, чахоточный отрывисто говорил:
— Один конец. В тюрьме воля снится. На воле — скоро придут ночи… длинные, темные… сырые.
Приступ сухого кашля стал трепать его. Перестав кашлять, он приказал:
— Продай-Смерть, давай сказку.
— А стремить кому?
Длинный, не поднимаясь, толкнул ногой голого мальчишку в папахе:
— Иди.
Продай-Смерть угодливо согнулся над лежащим главарем.
— Какую сказывать?
— Все равно.
— Тогда я лучше свою быль.
Он не рассказывал, а скорее пел, гнусавя и вздыхая:
— По Симбирской губернии течет долгая река Свияга. Мимо нашей деревни загибается, во темном лесу скрывается. Роса по травке сверкает, на реку туман пущает. Камыши к воде пригибаются, а язи в воде бултыхаются. Тут закину я леску волосяную, восходит солнышко…
Вожак ткнул рассказчика ногой.