Пошли… Асенька, привет! — крикнул он из коридора в кухню, когда, надев шинели, они вышли. — Плюньте на мелочи и берегите нервы. Сережка — известный бурбон!
Ася выглянула из кухни, озабоченно стягивая тонкой тесемочкой передник на муравьиной талии. Темные длинные глаза скользнули по лицу Сергея беспокойно.
— Опять до ночи, Сережа?
— Нет, — ответил он с нарочитой грубостью и поцеловал ее в лоб. — Я позвоню.
2
Двор без заборов (сожгли в войну) и весь маленький тихий переулок Замоскворечья были завалены огромными сугробами — всю ночь густо метелило, а утром прочно ударил скрипучий декабрьский мороз. Он ударил вместе с тишиной, инеем и солнцем, все будто сковал в тугой железный обруч. Ожигающий воздух застекленел, все жестко, до боли в глазах сверкало чистейшей белизной. Снег скрипел, визжал под ногами; звук свежести и крепости холода был особенно приятен после теплой комнаты, гудевшей печи.
Этот жестокий мороз с солнцем, режущий глаза сухой блеск были знакомы Сергею по сталинградским степям — наступали на Котельниково; звон орудийных колес по ледяной дороге, воспаленные лица солдат, едва видимые из примерзших к щекам подшлемников, деревянные, негнущиеся пальцы в железном холоде рукавиц; и снова скрип шагов, и звон колес, и беспредельное сверкание шершавого пространства… Хотелось пить — обдирая губы, ели крупчатый снег. Когда же конец этой степи? Где? Он шагал как в полуяви, и представлялась ему парная духота метро, шумящие эскалаторы, смех, лица, а он ест размякшее эскимо, пахнущее теплым шоколадом… Очнулся от глухих, сдавленных звуков, вскинул голову, не понимая. Рядом, держась за обледенелый щит орудия, толчками двигался заряжающий Капустин, сморщив обмороженное лицо, тихо стонал сдерживаясь; слезы сосульками замерзали на подшлемнике: «Не могу… не могу… Умереть лучше, под пули лучше, чем мороз».
Ничего этого не было сейчас. Вспомнилось же неожиданно — просто вдохнул запах холода, и все возникло перед глазами. Вспомнилось тогда, когда он шел по улице бодрый, сытый, шинель, облегавшая его, хранила домашнее тепло, руки мягко грелись в меховых перчатках.
Дыша паром, плотнее натягивая перчатки, Сергей сказал:
— На фронте ненавидел зиму. После Сталинграда на передке возил с собой железную печь даже летом.
— «Мороз и солнце — день чудесный», — поглядывая по сторонам, пробормотал Константин. — Какую-нибудь машину бы, дьявола, поймать. Хорошо было дворянам раскатывать на тройках, под волчьей полстью! — Он потер одно ухо, потом другое, говоря быстро: — Я тоже под разрывными вспоминал милую старину. Тепло, настольная лампа, вьюга за окном, папироса и томик Пушкина… Сто-ой! — заорал он и махнул рукой. — Стой, бродяга!
«Эмка», плотно заиндевевшая от радиатора до крыльев, пронеслась мимо, покатила в глубину белого провала — улицы. Там, в конце этого провала, над снежной мглистостью, над мохнатыми трамвайными проводами висело оловянное декабрьское солнце.
— На кой тебе машина? — сказал Сергей. — Доберемся пешком. Потопаем по морозцу, Костька.
— В такую погоду хорошо ослам, — захохотал Константин, усики его поседели от инея, лицо, ошпаренное холодом, стало красным. — Идет себе и занимается гимнастикой ушей. Я, к сожалению, двигать ушами не в силах.
— Опусти ушанку. Не на полковом смотру.
— Иди ты… знаешь куда? Видишь, попадаются хорошенькие женщины. После войны стало больше красивых женщин… Я прав, девушка?
Константин ласково подмигнул бегущей навстречу по тротуару высокой девушке — полы потертого пальто колыхались, мелькали узкие валенки, под шерстяным платком — бело опушенные инеем ресницы, нажженные морозом щеки. Она не ответила, только с выражением, похожим на улыбку, пробежала мимо.
Константин заинтересованно оглянулся, потирая ухо кожаной перчаткой.
— Природа иногда создает, а, Сережка? Иногда смотрю, и грустновато становится, ей-богу. Меня хватило бы на всех. — Он взглянул на Сергея оживленно. — Ладно, заскочим в забегаловку. Симпатичный павильончик. Тут, недалеко. Погреемся.
Деревянный павильончик, синея крышей, виднелся в глубине заваленного метелью бульвара. На пышных от вчерашнего снегопада липах каркали вороны, сбивали снег — белые струи стекали по ветвям. Забегаловка в этот утренний час была свободной, разрисованные морозом стекла сумеречно затемняли ее. Кисло пахло устоявшимся табачным перегаром, холодным пивом. За стойкой, опершись локтями, в халате поверх пальто стояла широкая в плечах продавщица, игривым голосом разговаривала с молодым парнем, пьющим пиво, — шинель без погон горбилась на его спине, к стойке прислонен костыль.
— Привет, Шурочка! — воскликнул Константин на пороге. — Холодище адово, а вроде посетителей нема! Один Павел тебя, что ль, тут веселит? А ну-ка налей нам по сто граммов коньячку для приличия!
— Здравствуй, Костя! На работку собрался с самого ранья? Мороз-то надерет сегодня…
Женщина, не без кокетства улыбаясь чуть подкрашенными губами, зазвенела на мокрой стойке стаканами, повернувшись толстым телом, погрела ладони над огненной электрической плиткой. Красными пальцами взяла коньячную бутылку. Парень поставил недопитую кружку, детски светлые глаза настороженно обежали фигуру Сергея, задержались на погонах.
— Познакомьтесь — мой школьный друг Сергей! Капитан артиллерии, весь в орденах, хлебнул дыма через край, — представил Константин, перчаткой смахивая крошки со стола. — Шурочка, мы торопимся!
Парень подхватил костыль, ковыльнул к Сергею, протянул жилистую руку, сказал:
— Павел. Сержант. Бывший шофер. При «катюшах». — И озадаченно спросил: — А ты капитан? Когда же успел? С какого года? Лицо-то у тебя…
— С двадцать четвертого, — ответил Сергей.
— Счастли-и-вец, — протянул Павел и повторил тверже: — Счастливец… Повезло.
— Почему счастливец?
— Я, брат, по этим врачам да комиссиям натаскался, — заговорил Павел с хмурой веселостью. — «С двадцать четвертого года? — спрашивают. — Счастливец вы. К нам, — говорят, — с двадцать четвертого и двадцать третьего года редко кто приходит». А я с двадцать третьего… Ранен был, капитан, нет?
— Три раза.
— Все равно счастливец, — упрямо повторил Павел. — Только оно, капитан, счастье-то, по-разному выходит…
— Эй, хватит там про счастье! Его как подарки на елке не раздают! — крикнул Константин, раскладывая на тарелке бутерброды. — Садись, Сережка! А ты, Павел?
— Нет, не буду я. Пива можно, — ответил Павел, садясь возле Сергея и вытянув левую ногу. — Нельзя мне с градусами пить. Спотыкнешься еще. Я ногу лечу. По утрам часа два гимнастику ей делаю.
— А что с ногой? — спросил Сергей.
— Так. Ничего. Осколком под Кенигсбергом. А работать надо?.. — вдруг спросил он высоким голосом. — Работать-то надо? Как же жить? И вот тебе оно, капитан, мое счастье… Куда ни кинь — везде клин. Ни в грузовые, ни в такси не берут. Кому нужен я? Нога… Как жить? Вот и говорю: счастливец ты, капитан, — с откровенной завистью сказал Павел, жадно осушил кружку, перевел дух, раздувая ноздри коротенького носа.
— Завидовать мне нечего, — сказал Сергей. — Профессии никакой. Десять классов и четыре года войны.
— Ты бы, дорогой Павлик, на курсы бухгалтеров поступал. Сам читал объявления, — сказал Константин. — Милая, тихая профессия. Счеты, накладные, толстая жена. У бухгалтеров всегда толстые жены, много детей. Верно, Шурочка? — Он подошел к стойке, бросил новенькую, шуршащую сотню перед улыбающейся продавщицей, ласково потрепал ее по розовой щеке. — Сдачу потом, Шурочка.