— Ну, уж это ты рассказывай. Ты возле каната стояла, караулила.

Мать поднимает на лоб очки и, улыбаясь, рассказывает:

— Как спустился он, я взялась за канат и держусь… Ни жива, ни мертва… А Худояров подошел с топором и говорит: «Вот взять, Федоровна, да по канату — топором, и пропал твой Петро Федорыч…» Я так на канат и упала… «Уж лучше и меня вместе с канатом: разрубай!»

- ??? — Я там на сваи петли накладывал. Вода через плотину пыха» а мост-то ходуном ходил, — поясняет отец. — Отстояли…

Часто беседы затягивались до поздней ночи. Иной раз отец, утомленный работой на заводе, шутливо говорил гармонщику:

— Ну, милые гости, не пора ли вам спать?

Гармонщик, конфузливо улыбаясь, уходил, но не обижался на отца. Мать упрекала:

— Что ты, отец, так его?

— Ничего, свой человек, не обидится.

В конце зимы гармонщик слег в постель. А спустя три месяца, вечером за чаем, мать смахнула фартуком слезу и тихо молвила:

— Отец, гармонщик-то помер.

Отец, как поднес ко рту блюдце с чаем, так и замер, а мать дрожащим голосом продолжала:

— Чуяла я, что он уйдет с водой, так и вышло. Уж больно кашлял.

Утром, когда я проснулся, передо мной сразу встал образ гармонщика. Мне казалось, что он родной, как Большак. Я чувствовал, что мать и отец тоже любили его.

Весной, в теплый день, мы с матерью стояли на кладбище возле свежей могилы. Комья глины обмякли, склеились. Мать печально смотрела на могилу и молчала. Меня давило это грустное молчание. Давила и настороженная тишина кладбища и тишина густо разросшихся деревьев. Возле могилы гармонщика стояла вековая сосна; её медно-красный ствол — прямой, как свеча, а зеленые ветви широко раскинулись, прикрывая могилу от жаркого солнца. В вершине сосны тихо посвистывал щегленок.

СИРОТА

Лежа на полатях, я часто слышал такие беседы отца с матерью:

— … Не знаю, отец, как быть. Фелицату вот замуж надо отдать, а из каких достатков?… Большака надо сряжать… Возьмут его у нас в солдатчину.

В голосе матери слышалась тоска, а отец, обдумывая что-то, ободряюще говорил:

— Ну, мать, раньше времени не умирай. Как-нибудь вывернемся. Ну, в долг залезем. Что же поделаешь?… Поработать покрепче придется…

— Жаль, отец, мне тебя… Здоровье твое никудышное. Береги себя-то… Беда, какой грех случится, куда я с семьищей-то?

— Ты меня раньше времени-то не хорони. Я еще в силе… У-у, да мы еще с тобой так заживем, что всем в нос бросится!.. Девку замуж отдадим, ребята подрастут, на ноги встанут. Легко жить будет. Ребята у нас неглупые растут… Отплатят нам за всю, за всю нужду, что мы пережили. Не хнычь, мать, не хнычь, родная!

И мать веселела. Её темные глаза зажигались мечтой. Она снова проворно работала в кухне, стирала белье, стряпала, мыла.

Но под осень печаль пришла и к отцу. Он сразу примолк и с тоской смотрел на Большака. Ничего не говорил, только, бывало, крякнет и уйдет в другую комнату. Мать это замечала. Она заботливо спрашивала:

— Ты чего, отец?

— Ничего, мать, так я…

Но голос отца был нетверд:

— Не верится… Неужели у меня Большака отнимут, возьмут в солдаты?…

— Ну, никто, как бог.

— Бог-то бог, а забреют, так и бог нипочем.

Чем ближе подходили дни рекрутчины, тем отец становился мрачнее.

А однажды, октябрьским вечером, они пришли с Большаком домой, убитые горем. На шапке Александра был приколот большой белый цветок.

Отец шумно стащил с себя бараний полушубок, бросил в угол шапку и голосом, полным тоски, тихо сказал:

— Мать, посмотри-ка на Большака-то, испекся он. Да чтоб им всем было лихо! Ну, кто это придумал? «За веру, царя и отечество» служить… Прости ты меня, милостивый господи!

Мать смотрела на сына. Брови её дрогнули, в глазах заискрились слезы. Она подобрала подол фартука, закрыла им свое лицо и опустилась на лавку.

— Как это скричали: «Принят в строй!» — рассказывал отец, — у меня и шайка из рук выпала…

Я тоже жалел Большака. Мне вспомнилось, как он вечерами показывал мне в книжке буквы, картинки. Какой он был ласковый и хороший!

Загуляли рекруты.

Каждый день я выбегаю на улицу с санками, кататься с горы, и наблюдаю: на парах, на тройках лошадей, убранных цветами, запряженных в кошевки, разъезжают по улицам рекруты. Они — в праздничных шубах, на больших меховых шапках приколоты цветы, а в руках разноцветные платки. Красные от мороза, от горя и выпитой водки, они размахивают платками и под визгливый перебор гармоники распевают:

Эх, мамонька родимая, Выгляни в окошечко: Рекрута катаются, Слезами уливаются.

Песне вторит хор бубенцов и колокольчиков. Всё это вторгалось в серую жизнь заводского селения, нарушая её покой.

Я был дома и не видел, как отец и мать простились с Большаком на вокзале. Большака не стало. Помню его печальное, опухшее от слез лицо. Когда он поднял меня и прижал к себе, я почувствовал, как мне на щеку закапали его теплые слезы. Весь этот день, не сходя с полатей, я просидел, подавленный тоскою, дожидаясь отца и матери.

Они пришли и ни о чем не разговаривали. Только вечером, когда стали укладываться спать, отец вздохнул:

— Ушел — и как полдома унес с собой… Эх, жизнь наша!..

Он будто сразу постарел. В бороде ясней белели тонкие нити седых волос, брови приопустились, а на высоком лбу глубже залегли морщинки. Он стал снисходительней и даже ласковей к нам. Часто ласкал нас с Ленькой.

Иной раз, приходя с работы, не раздеваясь, он нараспев говорил:

— А кто-то меня да поцелует?

Мы бросались с Ленькой вперегонки к отцу. Я вскакивал на скамейку, охватывал его шею и целовал. От него пахло морозом. Отец целовал нас по очереди и медленно совал руку за пазуху, отыскивая там что- то. Мы нетерпеливо ждали. Он доставал две грошевые конфеты и подавал нам.

Мне нравились эти круглые конфеты, завернутые в яркокрасные или зеленые бумажки. На концах их были длинные кисти, а по всей конфете вилась золотая лента.

Однажды он купил мне сахарные карманные часы. Циферблат украшали золотые стрелки и цифры. Я привязал к часам шнурок, надел на шею, а часы спрятал за пазуху.

Вы читаете Моя школа
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату