поблескивающих стволов, далеко просматривались то светло зеленеющие заросли кустов малины, то тонкие, улетающие куда-то вверх, стволы берез. Ни грибов, ни ягод я не искала, просто шла и шла. Похоже, что главным наслаждением было само движение, его бесцельность — идти и идти. И смотреть. А лес как-то постепенно переходил в болото, за которое я ни разу не забредала. Уж очень свирепые были там комары. Вдоль болота я шла в сторону железной дороги и дальше параллельно ей через поселок «Отдых», в конце которого был дачный кооператив общества политкаторжан.

Там жила мамина тетя — Зина Бронштейн. Когда-то ее за покушение на киевского генерал- губернатора приговорили к смертной казни. Родственники сумели в синагоге добыть метрическую запись с уменьшенным на два года возрастом. Смертная казнь ей была как несовершеннолетней заменена на вечную каторгу. Зина никогда не спрашивала, разрешили ли мне идти одной так далеко, что я делаю, что читаю, хочу ли есть. Она как будто про всех и навсегда знала, что каждый имеет право делать то, что хочет. И это всегда хорошее дело. Все читают хорошее. Все учатся или работают только хорошо. Все хорошо себя чувствуют. И все всегда хотят есть.

Мама говорила, что Зина пишет книгу про старые времена, свою каторгу и своих друзей. И, конечно, нехорошо, что они не большевики, а эсеры. Но я никогда не видела ее пишущей или что-то делающей по хозяйству. Только кого-то кормящей. Или читающей. При моем появлении она откладывала книгу и вела меня с открытой веранды на кухню. Книгу она несла с собой. Она ставила передо мной еду и брала книгу. И сразу начинала читать оттуда что-то вслух. Она была уверена, что мне интересно. И мне было интересно. Когда я кончала свой завтрак (обед? полдник?), Зина отрывалась от книги, почему-то улыбалась — не вообще, а мне — и говорила: «Ну, иди гуляй, Руфка» или Анька, или Этька — это были имена мамы, маминой сестры, самой младшей маминой тети). Потом она говорила: «Тьфу, Люська». И начинала смеяться.

А я шла дальше. Дальше — это обычно было озеро в Кратове. Ближе никакого места, чтобы выкупаться, не было. Иногда на озере я встречала ребят из политкаторжанских дач. Шуру Константинову, мамину двоюродную сестру, дочь той самой Этьки, очень рано умершей, именем которой меня иногда называла Зина. Я как-то издалека боготворила Шуру за красоту уже почти взрослой девушки, и ее присутствие меня сковывало, так что я не очень любила с ней встречаться и купаться. А когда в войну она погибла где-то в партизанском отряде, стала эту нелюбовь к встречам с ней ощущать как некую вину.

Чаще других на озере я общалась с мальчиками Гастевыми. Их было трое. Почти взрослый серьезный Петя мне очень нравился, но не так, чтобы этого стесняться, а просто. Он потом погиб на фронте. Средний — Ляська — был чуть старше меня, и все детство и юность я самоуверенно полагала, что он в меня влюблен, но, может, так и было. Его арестовали в 1941-м, и потом я встретилась с ним только году в шестидесятом — у каждого была своя жизнь, и встречи почти не получилось. Он теперь пишет серьезные, настоящие книги по искусству. Когда я их читаю, то как-то странно и неопределенно ощущаю в них прежнего Ляську. Младший был Юрка. Он тогда был совсем маленький, на год младше нашего Егорки. А теперь где-то, как говорят на нынешнем сленге, «за бугром».  

Летом 1938 года я — уже «странная сирота»[3] — иногда ездила на дачу к Гастевым. Спали в саду. Петя и Ляська под елками, я — в нескольких метрах от них под большой, как шатер, яблоней. Юрка по вечерам ныл: «Хочу спать с Люсей». Старшие смеялись. И всем попадало от бабушки — как и у нас, в их доме бабушка была главной. А их отца — поэта Алексея Гастева — арестовали осенью 1938 года.

Потом, усталая, я возвращалась. Опять мимо болота, через сосновый бор и дальше по темному еловому лесу, в котором уже пропали все дневные звуки. Только вдруг доносится призыв горна. В лесу он не складывается в привычное «бери ложку, бери вилку», а звучит чисто, красиво, таинственно. Как будто зовет не в столовую, а куда-то далеко, к чему-то непонятно счастливому. И уже видно дачу, не всю, а только лампочку на веранде, а потом Ольгу Андреевну, накрывающую на стол. Можно пробраться через дырку забора в лагерь и идти вместе с другими на ужин, а потом сидеть у костра. Можно в дом, за стол и потом в угол тахты — с книжкой. А можно еще побродить вдоль насыпи железной дороги, вдыхая теплый, особенный, вкусно-горелый «железнодорожный» запах. Или на станцию, где продают мороженое. Выбор никем не указан. Свобода!

Почему так бывает, что какое-то событие, вроде как не примечательное в ряду других, — не событие даже, а просто день, час, мгновение — запоминается навсегда, становится частью твоего бытия, биографией.

Я куда-то ездила со своего санпоезда, потом его догоняла. Северная холодная ночь — то ли Няндома, то ли Мюдьюга, ведь куда только мы не возили и где не собирали раненых! Пропахший войной и бедой полутемный станционный зал. Я, умирающая от желания спать — не сидя (я сижу на лавке), а вытянув ноги. Протянуть ноги! Засыпаю и просыпаюсь почти лежа — поджатые ноги на лавке, а голова на чьих-то коленях. Незнакомый, немолодой (по моим тогдашним меркам — все за тридцать были старые), усталый капитан грустно улыбается и говорит — колени-то его: «Выспалась?». Почему я помню эту Богом и всеми географиями забытую станцию, и свои затекшие ноги, и лицо этого человека?

Лето 1943-го где-то за Сызранью, недалеко от Волги. Подножка вагона, стук колес, глаза невольно жмурятся от солнца, за ухом и шее щекотно от собственных волос. Чувство счастья от движения, всего, что вокруг и в тебе. И опять это запах неповторимости. Только теперь он чуть горек от дыма паровоза, чуть сладок от перегретой травы и степной пыли.

Предвечерний час в Багдаде. Небо светлое, чуть серое, со слабым желтоватым блеском — час заката, хотя заката вроде как нет. На фоне неба разлаписто-экзотичные силуэты пальм. Откуда-то доносятся гудки авто, приглушенные густо пахнущим розами и олеандром воздухом. Грустно от пронзающего ощущения единственности этой минуты, ее неповторимости. И ничего не произошло, просто она осталась с тобой, в тебе.

Ленинград, Дворцовый мост. Надо мной ослепительно голубое небо, а по реке идут ослепительно белые льдины. Это сверканье надо мной и внизу на реке потом не раз приходило в мои сны. Опять не событие, ничто — одна память. Только в этот раз она несет в себе запах льда.

Август был жаркий, даже знойный, с частыми, внезапно набегающими ливнями, с грозами. Я, как помню себя, всегда любила грозу и ливень, летний, шумный, проливной. Две грозы из того лета запомнились на всю жизнь.

Однажды гроза застала меня на пути домой. Я не заметила, как все потемнело. Абсолютная тишина леса вдруг оглушила меня. И сразу сверкнула молния и гром — он грянул не потом, они были вместе, прямо надо мной. И хлынул дождь. Я побежала по тропинке, которая шла вдоль лесной просеки. Впереди было темно. Но сзади и чуть сбоку от просеки шел свет. Я остановилась и оглянулась. Там, в воздухе, под струями дождя плыл какой-то шар — чуть больше арабского мяча, которым мы играли в лапту, но значительно меньше волейбольного. Он был немного голубоватый, но все же белый. Казалось, он плывет не быстро, но, когда я вновь побежала, обогнал меня и стал светить уже впереди. Я почему-то не чувствовала страха, хотя уже сообразила, что это шаровая молния, о которой я читала. Близкая о.а пч-о (?) места просека чуть поворачивала. Моя тропинка пересекала ее. Но до пересечения я добежать не успела, когда раздался громкий, какой-то трескучий звук, и шар распался искрами, похожими на бенгальский огонь. Я хорошо видела дерево, о которое он стукнулся, и подошла к нему. На стволе, на высоте моей вытянутой руки, была темная, чуть дымящая, как головешка, подпалина, и от нее пахло горящей еловой смолой. Я дотронулась до ее края мокрой ладошкой. Он был горячий.

А дождь внезапно кончился, и почти сразу все просветлело, и раздались птичьи голоса, и лес зашелестел и зазвучал как-то сразу радостно, как будто боялся этого летящего и светящего шара. А теперь вот бояться было нечего. И мне тоже стало радостно. Памяти об этой грозе всегда сопутствует смолистый, дымный, мокрый запах того подпаленного молнией дерева. Позже, вспоминая ту  грозу, я стала думать, что это как жизнь человека — вот летит, летит в космосе и потом распадается — только бесчисленные искры вспыхнут на мгновение. И — все! А иногда мне кажется, что это я подумала уже тогда, только сформулировать не сумела.

Дня через два я поехала в Москву за книгами и вымыться. После ванны я сидела на подоконнике маминого эркера и на солнце сушила волосы. Я уже заботилась о том, чтобы они хорошо лежали, но на бумажки, как когда-то Зина, их не накручивала, а крутила локончики пальцами, пока волосы еще влажные. За этим занятием меня застал вдруг хлынувший ливень, такой обильный, что сверху мне было видно, как вода ринулась из труб на тротуар, образовав бурные потоки. Улица опустела.

Вы читаете Дочки-матери
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату