настоящую фамилию — Тольятти — и о судьбе его семьи (он разошелся с той седой, розовой женщиной) я узнала только в конце 50-х годов.

Миша Черномордик, папин заместитель (эта должность называлась зам.зав. отдела кадров) был коренастым, темноволосым, шумным. И цвет кожи у него вполне оправдывал фамилию. Очень смуглый, даже коричневатый. Егорка поначалу звал его — «черномордый», полагая, что это не фамилия, а прозвище. Его общение с папой в домашних условиях выглядело так, будто они продолжают свои рабочие дела. Какие-то бесконечные бумаги и обсуждения. Мне кажется, что папа привел Мишу в Коминтерн. У них (партийных взрослых) бытовало такое выражение — «привел с собой», когда кто-то, придя на новую работу, брал к себе людей, которых знал раньше. Жена Черномордика Ольга Дмитренко в то время казалась мне очень строгой и даже злой. У них иногда неподолгу жила дочь Миши от первого брака Лида. Я считала, что Оля очень сурово относится к ней — ну как настоящая мачеха. Я не была дружна с Лидой, но из-за Оли временами делала вид, что дружу. Некая демонстрация против «мачехи». Мое отношение к Оле потом изменилось, особенно когда она жила у мамы. Надо было стать взрослой, чтобы понять Олину незащищенность и то, что она по существу, добрый человек.

Наша дача была на две половины. Если стоять к ней лицом, то справа жили мы, а слева семья Миши Черномордика. Там жила мама Оли (все звали ее просто бабушка), их годовалый сын Юрка и племянница Оли Нелка. У нас жила Зорька. Они с Нелкой был ровесницами, и обе ревностно стремились нянчиться с Юркой, который выглядел тогда совсем открыточным младенцем — пухлый, розовый, со светлыми волосиками, что-то смешно лепечущий.

Потом этот малыш пополнил армию «странных сирот 37-го года». После ареста родителей его усыновили мама Нелли и ее муж — профессиональный военный. У мальчика стала другая фамилия, другое отчество и даже, кажется, другое место рождения. В войну его «папа» стал генералом и оставил семью. Юра пошел по его стопам, окончил Суворовское, потом какое-то офицерское училище. Каникулы проводил у «мамы». Там несколько раз встретился с ее то ли подругой, то ли родственницей, приезжающей в отпуск откуда-то из Казахстана и испуганно-влюбленно глядящей на него. Никаких чувств эта женщина у него не вызвала. И память не подсказала картин раннего детства, от которых бы протянулась ниточка к узнаванию, что это его мама. А Оля все годы после восьми лет лагеря работала в какой-то геологической экспедиции и панически боялась, как бы ее существование не нарушило ход жизни сына. Поэтому, хотя уже шел 56-й год, она даже не хотела делать какие-либо шаги к реабилитации. Наша мама с большим трудом сумела в письмах убедить ее уволиться с работы и приехать в Москву. Реабилитировали ее (и посмертно Мишу Черномордика) очень быстро, и она жила у мамы в ожидании получения комнаты. Шла уже весна 57- го. Я приехала из Ленинграда с Таней и Алешкой. Алешку надо было отнимать от груди, и это никак не получалось при мне. А то, что у мамы жила Оля, создавало возможность оставить детей — вдвоем они вполне могли справиться.

В это время Юра ехал с Дальнего Востока в отпуск в Ленинград, и его «мама» или Нелка написали ему, чтобы он остановился у нас. Он заехал. Совсем юный, худощавый, даже худой, некрупный и подтянутый. Очень неразговорчивый и несколько скованный. Он стеснялся. Мы были ему непривычны — весь наш образ жизни с многолюдством, друзьями-приятелями, теснотой и «расползающимся по всей квартире» (выражение Тани) Алешкой.

У Олиной сестры и раньше возникала мысль о необходимости все рассказать Юре, но Оля до реабилитации категорически возражала. Сомневалась она и сейчас. Моя мама то считала, что надо рассказать, то — нет. Категорически «за» была только я. А Егорка, который только что демобилизовался и тренировал боксеров в еще строящихся Лужниках, говорил мне:

«Нечего соваться - без тебя разберутся». Он же сказал нам, что Юрка, который был с ним контактной, чем с нами, хочет оставить армию и пойти учиться. Это были хрущевские времена сокращения армии, так что такой план был вполне реален. Со спорами и криками в отсутствие Юрки все же решили все ему рассказать. Роль хирурга досталась мне.

Мы стояли в темной маминой комнате у окна. Там в глубине вырисовывались силуэты зданий, светились чьи-то окна, пробегали блики от машин, идущих по мосту. Я ровным голосом, без эмоций (Танька в детстве называла его «врачебный») рассказывала Юрке его собственную историю. Это было трудно. А Юра подчеркнуто не смотрел на меня и молчал в течение моего рассказа, долгого, с трудными паузами. Сквозь его молчание. в нервном бесконечном зажигании спичек, частом пр-куривании, когда по дрожанию огонька видно, как передается дрожь рук — я видела все это отраженно в темном стекле окна, а на него не смотрела — ощущалось его потрясение. И эта странная женщина-мать. И странная чужая фамилия Черномордик. И то, что он еврей, ну пусть наполовину, только по отцу. И что у него есть другая — не Нелка — сестра.

Чтобы закончить рассказ о Юрке (я истории таких детей, а их у меня несколько, называю «детские») — я ничего не знаю о его сегодняшней жизни. Раньше мы постоянно общались. Он кончил геологоразведочный, работал в Союзе и за границей. Завел семью. Оля стала бабушкой. Но с приходом в дом Андрея они как-то исчезли с нашего горизонта. Да, все мамины подружки исчезли. Это точно — «пуганая ворона куста боится», а ведь все они «пуганые». И к концу маминой жизни остались только Фаня, Аннет, да еще две или три польские «старые большевички», из тех, кто прошел наши лагеря.

Когда к нам приходила Стелла Благоева, меня начинало тошнить от ее сладкого голоска и подлизливого тона. Кажется, мама и папа испытывали то же чувство, но если я ей обычно немного хамила, то они сдерживались.

Теоретически я восторгалась Долорес, Пассионарией. Как все газеты! Однако я не любила, когда она появлялась в доме. Она никого, кроме папы, не замечала — ни маму, ни нас. Мне кажется, что с нами она даже не здоровалась. Большая и как будто нарочно темная. Она громко смеялась, громко говорила. Ее голос не просто доносился из папиной комнаты, а, казалось, заполнял весь дом. Она привозила какие-то подарки. Егорке белые короткие брючки, слишком нарядные для советской жизни. Мне белоснежную трикотажную маечку, которая долго была моей любимой. Шапки-испанки и значки с кулаком и надписью «но пасаран». Однажды она подарила папе, незадолго до его ареста, красивую шерстяную трикотажную рубашку, ярко- синего, почти василькового цвета. Я не помню эту рубашку на папе. Но мама в ней лежала, уткнувшись в стену, несколько дней после папиного ареста. И когда она поворачивала бледное лицо, оно от цвета рубашки было еще и лиловатым, почти неживым. Мама и потом постоянно носила ее. В ней попала в лагерь. И в ней — штопаной-перештопаной — вернулась оттуда. Году в 35-м — начале 36-го мне казалось, что между папой и Долорес, помимо видимых, возникли еще какие-то другие, более интимные отношения. Я пыталась выглядеть их. Потом это желание прошло. Но какое-то недоверие сохранилось навсегда.

Одно время в доме завсегдатаем стал Борис Пономарев. Его к папе «пристроила» мама. Она (по ее рассказам) просила взять его на работу в Коминтерн, потому что «парень он грамотный и толковый и в МК болтается без дела». Пономарев в то время окончил то ли институт Красной профессуры, то ли еще что-то аналогичное и как-то пересекался с мамой во время ее работы в МК. Его в доме все звали просто Боря. А наша тогдашняя домработница Дуся говорила: «Ну вот, все пообедали, один Борька где-то бегает».

У меня есть какое-то слабое воспоминание, не воспоминание даже, а тень его, что, когда у опекаемой мамой Вальки родился ребеночек, я как-то это связывала с Пономаревым. Ничего, подтверждающего это мое совсем детское ощущение, я не знаю. И самого Пономарева в нашем доме почти не помню. Видимо, он не производил на меня большого впечатления. Конечно, если бы я заранее знала, что он станет человеком, заменившим собой чуть ли не весь Коминтерн, и будет «руководить» мировым рабочим и коммунистическим движением, я не допустила бы такой оплошности. А сейчас это больше пересказ маминых воспоминаний, а не мои.

Несколько раз у нас в доме бывал Дмитрий Захарович Мануильский. Конечно, я знала, что он один из «главных» коминтерновцев. Может быть, даже самый главный, хотя считалось, что главный — Димитров.

И меня разбирало любопытство, еще большее, чем мне было свойственно всегда. Дмитрий Захарович походил на Тараса Бульбу и на «кота в сапогах» в каком-то хитром варианте. Он всегда был очень приветлив, шутил с нами и с мамой, если она случайно оказывалась дома. Но много выглядеть в нем мне никогда не удавалось. Обычно, когда кто-нибудь приходил к папе, чай, а к нему какие-то бутерброды, печенье и почти всегда папин любимый кекс «Золотой ярлык», накрывали в столовой. И в столовой

Вы читаете Дочки-матери
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату