Через полчаса Грин покинул пивную, шатаясь и придерживаясь за стенки. Над городом проплывал дирижабль «Лебедь», все два миллиона жителей с восхищением смотрели на еще не приевшуюся новинку. Грин остановился на булыжной мостовой Измайловского проспекта, поднял голову, прищурил глаза и долго, до слез и боли в позвонках, завистливо следил за полетом дирижабля.
– Полететь бы!..
– Улететь!??
Уточкин предлагал на днях воздушную прогулку на холщовом бамбуковом «фармане». Грин поехал на аэродром, там ему сказали, что авиатор вдруг заболел и летать не может. Товарищ Уточкина – Васильев отказался взять в полет пассажира.
– Вы писатель? – спросил он Грина. – Вы нужны земле. Мало ли что может случиться с нами. Не могу! Изините.
… Дирижабль скрылся в облаках. По Измайловскому с грохотом тащилась открытая трясучка на два десятка пассажиров, путь от Адмиралтейства до Варшавского вокзала длился, с остановками, сорок минут.
«А в Европе меня давно бы уже задавили!» – усмехнулся Грин, вступая на узкую панель. Что-то вдруг припомнилось ему, что-то остановило, что-то необходимо было припомнить, иначе ни улыбки на лице, ни покоя на сердце.
Вспомнил! И зашагал, бормоча начало рассказа, вчерне набросанного за столом Ильи Абрамыча:
– «Старая, не однажды подшлепнутая жизнью цыганка предсказала Длину нежданное им счастье, что и исполнилось в тот же вечер. Длин с готовностью отдал ей бренчавшую в кармане мелочь и побрел к дому. Он хорошо помнил, что в тот час над городом пролетал аэроплан, и все, занятые и не занятые делом, бежали на площадь, откуда удобнее было наблюдать за полетом.
На площади в тот день расположился цирк Августа Стериа, накануне прибывший из Гель-Гью. Разноцветные афиши залепили все дома и заборы. От здания суда к дому местной зуболечебницы был протянут канат…»
Так. Вспомнил. Всё хорошо. Завтра что? Пятница? Следовательно, завтра предстоит получить сто рублей за рассказ в «Аргусе». Илья Абрамыч обещал выдать две сотни рублей в субботу.
– «По канату должна была идти Анна Стэн. Фотографии популярной артистки назойливо провожали и встречали Длина всюду. Аэроплан кружился над городом…»
Глава пятая
Липа вековая
Жалобно шумит.
Грин подошел к зеркалу.
Зеркало ответило: хорош. Серый костюм, накрахмаленная рубашка, отложной воротник, галстук бабочкой. Грин отыскал альбом и принялся рассматривать свои фотографии, и это занятие лишило его последней доли оптимизма. Зеркало всё же льстило больше, – натура, стоявшая перед ним, вела себя хитро: она принимала наиболее выгодные позы, в минуту она могла изменить выражение своего взглнда шестьдесят раз. Фотографический аппарат ловил и консервировал позу, длившуюся мгновение.
– Ты куда? – спросила жена.
– Куда-нибудь. Саша остается под твоим крылышком. Александр Степанович уходит по личному делу. Грин приступает к завязыванию и развязыванию узелков. А ты в гости? Надень синее платье. Будь здорова, моя женушка!
Грин вышел на улицу. Чувство тоски и неуверенности омрачало его мысли. День не был светел, хотя всё в городе – снизу доверху – утопало в солнечном осеннем сиянии, и этот серебристый тон и настороженность остановившихся в безветрии облаков беспокоили Грина.
«Не облака, а умные головы, – подумал он. – Вот ужо сравню где-нибудь!»
Все сравнения были злы, субъективны и, конечно, не дошли бы до читателя. У входа в кинематограф продавали огромные лиловые астры, настоящие, живые, но весьма похожие на искусственные. Кто-то отпустил на свободу синий воздушный шарик, и все старались увидеть того, кто это сделал.
Темнело. Зеленое, неправдоподобно импрессионистское небо было освещено изнутри; еще прятались звезды, но наступал тот час, когда они должны были загореться. Грин обогнул Вознесенский проспект, прошел мимо Никольского собора и Мариинского театра, с набережной Мойки свернул к почтамту. Часы на арке показывали восемь. С Конногвардейского бульвара Грин взял налево. Постоял у памятника Петру, – он любил и Петра и памятник, – а затем, перейдя дорогу, направился к Дворцовому мосту: ему особенно нравился этот кусок набережной от Сената до Зимней канавки.
Давно зажгли фонари, и Нева, осеребренная светом, шумно бежала к морю. Сильный ветер бил Грину то в спину, то прямо в лицо, уже дважды срывал с его головы шляпу и заставлял бегать за нею по газонам и клумбам.
Ветер вдруг переменил направление, и Нева запенилась и начала ставить волны горбом. С крепостного бастиона в восемь тридцать пять ударила пушка. На каланчах всех пожарных частей города подняли зеленые фонари.
«Быть наводнению», – думал Грин, ловя себя на мысли, вздорной и проказливой, с радостью ожидающей стихийного бедствия. Планам Грина надвигавшееся наводнение не мешало. Наоборот.
Ветер вдруг рассвирепел, он дул в спину, сбивал с ног, насвистывал где-то вверху и завывал в пролетах деревянного Дворцового моста. Еще час назад всё в городе было тихо и спокойно, а сейчас на небе воздвиглись тучи, провалы и бездны, – точь-в-точь как на рисунках Дорэ к «Потерянному и возвращенному раю» Мильтона.
В первые минуты начавшейся бури ему показалось необходимым строже и проще отнестись к ничего не значащим явлениям в его жизни – именно как к ничего не значащим. Вспомнить, что всякое явление становится грозным и исключительным только тогда, когда мы сами придаем ему окраску грозы и особенности, закидываем рядовой пурпур черными розами и ставим золотую рампу с разноцветными огнями,