Женщина остановилась перед Грином и, левой рукой приподнимая длинное, шумящее платье, а правой оправляя волосы под широкополой, с черным пером шляпой, улыбнулась ему и села – с тем движением изящества и простоты, которое пленяет даже на мертвом полотне в кинематографе. Грин вдруг почувствовал себя и моложе и добрее, чище и богаче. Он оглядел свои длинные ноги, старые ботинки, увидел на них грязь и заплаты, кое-как повязанные желтые шнурки – длинные и лохматые, как усы ротного каптенармуса.
Сердце его билось часто и громко. Женщина была молода, хороша собою необыкновенно. На длинных пальцах ее сверкали драгоценные камни; круглая, вся в жемчугах брошь колыхалась на груди. Из бисерной сумочки женщина достала коробку с папиросами и закурила. Грин искоса взглянул на коробку, прочел название – «Бальные». Он больше не мог терпеть. Он привстал, снял шляпу и, намереваясь произнести целую речь, сказал не то, что думал:
– Сударыня! Простите нахала, мечтателя, бродягу! Я страшно хочу курить!
Он жестом изобразил, как он затягивается, наслаждается и выпускает дым. Женщина протянула ему папиросы. Они были тонкие и длинные. Грин с трудом вытянул своими толстыми пальцами папиросу и, забыв про женщину и о том, что следует поблагодарить ее, заложил ногу на ногу, чиркнул спичкой, закурил, блаженно затянулся легким, душистым дымом. Где-то в подсознании пробежала мысль: «Ты хотел, чтобы было интересно, – пожалуйста!»
Победно заиграл оркестр духовой музыки. Грин любил звук медной трубы, рожка, большого барабана. Играли увертюру к «Кармен». Музыка ее напоминала Грину большой праздник, он видел огромные столы с цветами, вином и фруктами, музыка увертюры действовала на него подобно электричеству, пропускаемому сквозь тело, под эту музыку легко можно было совершить и мальчишескую шалость и высокий подвиг. Тоска по героическому и красивому овладела Грином. Она владела им всю жизнь, во имя этой тоски писал он свои удивительные рассказы, где реальное перемешивалось с фантастическим и самое будничное феерично заканчивалось сказкой. Иначе писать он не умел.
Он докурил папиросу и ближе подвинулся к женщине. Она рассматривала его с пристальным любопытством, – возможно, что она видела его где-нибудь раньше, знала его лицо по фотографиям в журналах. Так именно растолковал себе самому ее взгляд Грин. Она казалась ему той, с которой можно и должно заговорить, не будучи знакомым, вовсе не думая о ней дурно и оскорбительно. Выкуренная папироса не насытила его, об этом догадалась женщина и молча протянула ему коробку. Грин поблагодарил и взял папиросу. Желтый кленовый лист упал на скамью, женщина положила его себе на колени. Этот жест окончательно убедил Грина в том, что женщина эта для него не чужая: о ней можно писать, она всё истолкует так, как того хочет художник. Нельзя уходить, не познакомившись с нею. Способ был один – рассказать что-нибудь интересное. Хорошо, что она молчит. Какой это драгоценный дар – уметь слушать!..
– Выслушайте меня, сударыня, – начал Грин, то вглядываясь женщине в глаза, то разглядывая желтый лист на ее коленях. – Только не прерывайте меня. Я люблю молчаливых женщин. И не думайте обо мне по шаблону. Я не встречал вас ни в Одессе, ни в Омске. Но я частенько видел вас на празднествах в Гель-Гью и в Зурбагане. Я женат. Живу в Тарасовском переулке на углу Второй роты. Жена моя на даче у знакомых. Я тоже люблю дачи. Люблю деревянное постукивание кукушки и идиотское чревовещание вороны. Ненавижу дачников. Во всех смыслах.
Незнакомка протянула ему коробку с папиросами. Грин не видел их. Он смотрел в глаза женщине. Если правда, что глаза – зеркало души, то соседка его должна была быть очень доброй, очень нежной, очень чуткой и уже близкой. Она молча кивнула головой. Синим огнем вспыхнули драгоценные камни в тяжелых квадратных серьгах. Грин расположился на скамье, как у себя дома на оттоманке. Оркестр играл марш из «Аиды». Грин повеселел.
– А теперь, сударыня, выслушайте историю. Не спрашивайте о том, жизнь это или выдумка. Анна Каренина во многом выдумка, – не было случая, чтобы аристократка кончала свою жизнь под колесами поезда, да еще столь хитроумно, во всем повинуясь Толстому. Но я этому старику верю, да будет ему земля пухом. Да и не Толстому она повиновалась, сударыня! Вы помните, в романе имеется мужичок, постукивающий по железу? Так вот, этот мужичок с некоторого времени начисто исчез из русской литературы. Чтобы вам были понятны мои слова, я должен задать один вопрос: как вы думаете, сударыня, за что именно любим мы Наташу Ростову, Веру и Марфиньку, княгиню Лиговскую и Асю, и даже Райского и Рудина, и даже Каренина? За что мы их любим, а? Я уже не говорю об Анне Аркадьевне, об этой женщине, склонной к полноте. Боже, как мы ее любим! Итак, вопрос задан: чем так близки нам все эти создания литературы? Вовсе не потому любим мы их, что они хорошо написаны. И не потому, что они как живые. А потому и за то, что они сквозь все страницы романа проносят мечту. О чем, сударыня? О том, чтобы жизнь на земле стала праздником. Оперой, написанной жаворонками, соловьями и горлинками. Оперой, к которой либретто должен написать тот немыслимо великий мечтатель, который, ужо, придет и очистит мир от скверны. Это очищение будет длительным и нелегким делом. Да здравствуют мечтатели, сударыня! И простите меня за столь длинное вступление к короткой истории, которую я намерен рассказать. Так вот. Молодой человек – по имени, скажем, Лон – должен посетить квартиру номер пять в доме номер десять по Спасской улице. Ему предстояло, по всей видимости, весьма неприятное свидание. Он оделся во всё лучшее, что у него было, а было у него всё то, чего я хочу: это от меня зависит. Как часто забывают писатели об этом! Как мало думают они об одежде своих героев! Ну, бог с ними, я тут ни при чем. Мой герой надел лиловый сюртук, желтый пластрон, синий галстук, лакированные ботинки, черные брюки с белыми шелковыми лампасами, в руки ему дали трость с хрустальным набалдашником. Но я заставил его забыть адрес. Вернее, он перепутал его. Он вошел в подъезд дома номер пять и позвонил в квартиру номер десять. Ага! Где-то далеко-далеко заплясал звонок. Домовой покинул чердак и улегся подле ног моего молодого героя. Длинноволосые феи испытующе взглянули на меня: выдержу ли я экзамен перед синедрионом читателей? Братья Гримм и старик Гауф чешут затылки, дрожа за свой пшеничный хлеб с медом и маслом. Но я никого не обижаю. Я впускаю моего героя в квартиру, на мгновение даю читателю передышку, а затем… Как вам это нравится, – дождь! И вы уйдете? Неужели? Дождь ненадолго, сударыня! Смотрите: тучка – родная племянница вон того облачка, видите? Она сейчас уйдет в Тверскую губернию плеваться на дачников.
Дождь вдруг забарабанил по листве и дорожкам, музыка от неожиданности глубже ушла в трубы и там глухо и печально договаривала марш. Женщина встала. Встал и Грин. Он произнес:
– Вот так всегда со мною! Но ведь это неправдоподобно!
Женщина смело и гордо осмотрела его с ног до головы и, не кивнув, не сказав «до свидания» или «спасибо», легким шагом пошла по дорожке. Грин догнал ее и осторожно охватил всеми пальцами правой руки ее локоть.
– Так нельзя, – прошептал он. – Я писатель! Я выдумщик и щедрый раздатчик счастья. Я имею право и – это моя обязанность, – проводить вас до дому!
Ему показалось невозможным и страшным потерять эту молчаливую женщину. О, как она великолепно молчала – и там, на скамье, и здесь, на дорожке сада, левой половиной тела своего падая на крепкую, железную руку спутника. От ее платья, от лица и волос струился легкий аромат, ее профиль беспокоил