Жалко его стало, как себя, будто не одна, а вместе с ним, смешным бродягой, стояла она у края серой мглы.
— Если б Степка меня задушил, значит, я бы умер! — вдруг сказал Моня и спохватился, вспомнив Катину просьбу. — Больше не буду. Только потешно все… Сашка чуть не умер, я чуть не умер, ты… а Степка и вообще… Все! Все! Не буду, честное слово!
Но, помолчав минуту, снова забормотал:
— Если бы я умер, как это было бы?.. Все было бы как всегда, а я бы ничего не видел?..
И вдруг всхлипнул:
— Степку жалко! Я ж не хотел… Зачем он все это сделал? Я вот, может, еще ни разу… ну… не было у меня еще никогда… Ну, это, женщины, что ли… Так чего ж теперь, и про совесть забывать!..
Спокойным голосом Катя сказала:
— Гаси свет!
Он подтянулся к лампе, дунул в стекло. Пламя метнулось, но не погасло. Моня дунул сильней, и в наступившей темноте запахло горелым фитилем.
— Иди сюда, сядь.
— Куда? — спросил он.
— Сюда.
Нащупав его руку, Катя провела ладонью по пальцам, сказала:
— У тебя будет женщина!
— Так, наверно… — неуверенно хмыкнул Моня.
— У тебя сейчас… будет женщина, — сказала Катя отчетливо и достаточно громко.
— Чо? — спросил он сорвавшимся голосом.
— Иди сюда, иди, глупый! — шепнула она, отодвигаясь от края и взяв его за руку.
— Не надо! — умоляюще зашептал Моня, но не воспротивился ее движению.
— Глупый, ты в сто раз лучше меня!
— Я не могу так! — прошептал он отчаянно.
— Ничего, ничего! — успокаивала она. — Все хорошо, все правильно! Что я могу еще сделать для тебя?!
Она гладила его космы, а он вроде бы и сопротивлялся и трепетал, и ей казалось, что даже в темноте видит его большие, детские глаза, а в них страх и радость…
Он ничего не умел и выдохся на первом же порыве и, кажется, не знал, это уже все или еще нужно что-то делать…
Она погладила его по щеке и приказала: 'Спи!' И он тут же заснул и ни разу не пошевелился за все время, пока она лежала в темноте долго-долго с открытыми глазами, пока дождалась желтой луны в оконце зимовья, пока смотрела на нее, кажется, ни о чем вовсе не думая, ни о чем не жалея, не испытывая в душе ни любви, ни ненависти и никого не вспоминая.
'Если нирвана есть равнодушие, то я познала ее, — подумала она. — Это хорошее состояние… для умирающего. А я? Хочу ли я жить?'
С чердака послышался шорох. Она знала, это колонок промышляет, желтенький, гибкий зверек; защищаясь, он выпускает едкий нестерпимый запах, такой, что даже собака разжимает клыки. Катя вспомнила, как выглядит на снегу след колонка, но побоялась, что может начать вспоминать то, что ей сейчас не нужно, и вообще больше не нужно, и снова смотрела на луну, краем уже уходящую за окно.
Казалось, она по-прежнему не закрывала глаза, но уже видела, как мама что-то торопливо ищет в портфеле, какая-то школьная подруга промелькнула, и почему-то вспомнился запах духов, что подарил ей отец к выпускному вечеру. Все это она еще видела и чувствовала, зная, что еще не спит, но вот сознание потухло, как экран по окончании фильма, и начались настоящие сны.
Когда она открыла глаза, Моня сидел на нарах перед ней, кажется даже устав от ожидания этого момента. Он широко улыбнулся, смешной и некрасивый, захлопал ресницами, зашевелил губами и вдруг покраснел, засмущался, но не отвернулся и не изменил позы, а лицо вдруг приобрело некоторую даже торжественность и стало вместе с тем донельзя глупым.
Катя приподнялась, положила руки на его костлявые и бесформенные плечи и сказала сонно и ласково:
— Моня, милый, я живу или не живу?!
Он как-то нелепо подбоченился, дернул кадыком.
— Значит, это… ты теперь моя жена? Да?
Будто плеткой хлестнули Катю по рукам, так быстро она их отдернула. Улыбка превратилась в гримасу, гримаса в судорогу, но, преодолевая судорогу, она крикнула:
— Дурак! Дурак! Пошел вон! О боже, какой дурак!
И дальше уже была истерика и рыдания, и еще слова какие-то обидные… Моня стоял над нарами обомлевший, ошарашенный, с выражением ужаса в глазах.
— Зачем? — крикнул он, стараясь перекричать ее, весь дернулся при этом, протянув нелепо вперед руки. — Зачем?
Потом вцепился себе в волосы.
— Тогда это что получается? — кричал он, глядя, как она колотится лицом по подушке. — Что получается? Я Степку убил? А сам что! Степка спас Сашку, а я убил Степку… Я почему его убил?! Я ничего не понимаю!..
Он снова протянул к ней руки:
— Я же ведь люблю!..
— Вон, дурак! — крикнула Катя, схватила подушку и обеими руками не накрылась, а придавила голову к одеялу, чтобы не видеть и не слышать даже собственной истерики-припадка, который никак нельзя прекратить по собственной воле.
Так ревела, кричала и билась она, пока сквозь подушку не услышала приглушенный выстрел. Она враз замерла, еще ничего не подумала, а через секунду вскочила. Мони в зимовье не было. Она сунула ноги в валенки, сдернула с гвоздя полушубок, накинула на плечи и выскочила из зимовья.
Моня лежал на снегу в двух шагах от двери. Заряд картечи разнес ему лицо, и то, что теперь было вместо лица, расплескалось вокруг на несколько метров красными, пузырящимися пятнами.
Судорожно воздев руки с растопыренными пальцами куда-то к вершинам кедров, Катя закричала пронзительным визгом:
— Ма-а-а-ма-а!
По причине низкой облачности вертолет возвращался на Лазуритку, заныривая в распадки и лишь чуть поднимаясь над гривами. Сначала пилоту только показалось, что он увидел человека. Но вот он увидел снова, и теперь сомнений быть не могло. По лесу бежал, именно бежал человек. Без тропы, проваливаясь в снегу, падая, подымаясь, хватаясь за ветви и стволы деревьев, человек спешил куда-то поперек курса вертолета. Чуть изменив курс, пилот снизился до безопасного предела, и все трое — пилоты и врач, вскрикнули одновременно. По лесу, по зимней тайге бежала женщина…
Прошло более месяца.
Сашка играл в шахматы с соседом по койке, когда вошла сестра и сказала, что к нему пришли. Он вскочил с кровати и, на ходу застегивая халат, заспешил в коридор, потом вниз по лестнице в вестибюль. Войдя, увидел тетку Лизу, немного разочаровался и лишь потом, как-то не сразу, а будто догадываясь, увидел рядом с теткой Катю.
— Катя! — испуганно прошептал он, обнимая ее за плечи, не отрывая глаз от ее лица. — Что с тобой?!
— Болела она! Я же тебе говорила! Сильно болела! Ты потише! Сильнее тебя болела! Еле выходили!
Сашка как только мог нежно привлек ее к себе, поцеловал брови, неправдоподобно бледные щеки и не рискнул прикоснуться к губам, застывшим не то в судороге боли, не то не оправившимся от страха.
— Пойдем, сядем!
Он посадил ее напротив себя, сам наклонился к ней, заглядывая в глаза, но взгляда ее так и не поймал.