– Да тяжело ведь. От Вожи плечи ноют, а тут опять…
– Коли плечи ноют, знать, голова цела… С Коломны Московские полки идут, так я уж послал – вернуть их назад в Коломну. Успеем, Дмитрий Иванович.
Когда все собрались, вызвали Софрония, и Дмитрий и бояре выслушали его. Поп повторил свою весть и вдруг горячо, торопливо, словно боялся, что кто-то прервет, рассказал о Рязани, об Олеге, все, что накопил в себе.
Дмитрий спросил Тютчева, собравшегося уже уходить, когда совет кончился:
– Ты, боярин, я чаю, татарскую молвь разумеешь?
– Говорю по-татарски, государь.
– Будь готов. Может, поехать туда понадобится.
– Рад порадеть, Дмитрий Иванович. Я вот давно сбирался сказать.
Намедни ко мне из рядов купцы приходили: скажи, говорят, государю. Ежели надо будет в чем татар перешибить, пущай: мы казны для того не пощадим.
Очень, говорят, велико от татар притеснение торгу.
– То давно знаю. Вызволим Русь, им легше станет. Но иное тяжко: Орда города наши жжет, народ гнетет, а мы ей за то дань платим. А деньги и без купцов есть: дань-то татарам с народа собираю я; отседа и деньги, чтоб татар бить.
Тютчев быстро сошел с крыльца. Пока сидели у Дмитрия, непрочный осенний снег стаял, а теперь, к вечеру, земля опять начала леденеть и громко хрустела под скорыми легкими шагами.
На переулке Тютчев остановился, еще не решив, идти ли вниз – к дому, свернуть ли в собор – отстоять вечерню.
Тютчев ступил на белые ступени коренастого Спаса, и тотчас перед ним поднялся лохматый круглоглазый старик и, протягивая вперед длинные скрюченные пальцы, крикнул:
– Остановись, боярин!
Тютчев подумал: 'Юрод? Блаженный?'
Ими полна Москва, они на всех папертях и во всех дворах. К ним нисходили милостиво, ибо, кроме милости, для них не было ничего ни в Москве, ни по всей Руси. Калеки, старцы, старые воины, погорельцы и сироты – все шли к церквам, к монастырям, к харчевням.
– Чего тебе?
– Боярин! Глянь на мою наготу, на убожество, на старость! Глянь – мне легче будет. Легче будет, что хоть один из вас видит сие!
Тютчев разгневался: ему хотелось в соборной тишине постоять и обдумать предстоящую поездку в Орду, а тут какой-то юрод лезет со своими болестями. Он нетерпеливо шагнул на вторую ступень и протянул старику полушку:
– Помолись, старче!
Но старик ухватил черную полу Тютчева:
– Постой, постой! Дай досказать!
– Чего тебе?
– Я с самой Вори-реки шел. От Троицы. Еле дошел. Дай, думаю, московского боярского слова поищу, может, хоть в Москве, думаю, правду скажут!
– Говори! – насторожился Тютчев. – Убога Москва.
– Москва-то убога?
– А не золотей нашего Шеренского леса. Град выше, а нужда глубже.
Глянь: сколько тут нас – юродов, калек, на морозе, голых и сирых. Избы тут велики, а видал, как в тех избах дети корки грызут, как лебеду мякиной заедают?
– А где ж того нет? То от бога. Был богатый Лазарь, а другой брат бедный Лазарь.
– Я троих сынов вырастил. Первый с Дмитрием на Тверь ходил. Там пал.
Второй со Смоленска пришел – ногу на ремне приволок. Вчерась с ним судили, как дальше быть. Он тут первый день на паперти подаянье просит, а я прошел стороной, сейчас глянул – подают ли? Много их; где ж их всех обмилостивить! Третий сын на Воже бился. А слуху нет: жив ли, там ли зарыт? Ты скажи: чем меня ныне князь Дмитрий Иваныч наградит? Чем? По правде скажи!
– А чего тебе надобно?
– С нас ныне игумен монастырщину требует. Монастырские мы; на монастырской, на игумена Сергия земле пашем. Надо хлеб отдать, надо денег дать. Сергий-то говорит: 'Вас, говорит, четверо!' – 'Нас, говорю, я один'.
– 'А тогда с земли уходи, такой деревни под дряхлым старцем, говорит, не оставлю. Иди, говорит, к нам в Троицу бога славить, а землю я другим отдам'. А я ту землю сам от леса поднял, сам выжигал, сам корчевал. А теперь – отдай!
– В монастырской земле государь не волен. Там монастырь хозяин!
– Да бедствие-то мое от князя, от его войн!
– Исстари так велось – народ вместе с князем тяжесть войны на себя приемлет.