знакомы. Ничего нового у нее с ним быть не могло…
— Ира, если ты все это придумала…
— Хватит, Гена, — обрывает она меня устало и с какой-то болезненной гримасой. — Хватит. Я тебе сказала все. Про тебя я не спрашиваю, потому что для меня это уже не имеет значения. И уже поздно…
Злоба захлестывает меня, я уже не думаю ни о какой справедливости, я просто не могу проглотить эту обиду.
— Да, у меня тоже изменения. Я влюбился, как мальчишка. Влюбился! А ты? Тоже будешь говорить, что влюблена? Знаешь, ты кто?!
— Я будущая мать не твоего ребенка. Ты же интеллигентный человек, ты именно это хотел сказать?
Я вижу, она сейчас заплачет, я знаю, она будет плакать, когда я уйду, я не понимаю только, почему она будет плакать. Мне нужно уходить, скоро закроется метро, а на такси у меня больше нет денег, но уйти я не могу.
— Не уйду, пока не скажешь мне все.
— Как хочешь.
Она поправляет волосы, отворачивается, но я догадываюсь — слезы.
— Можешь оставаться, — говорит она, приняв какое-то решение, — спи на кушетке.
Она быстро уходит в спальню и мгновенно закрывает за собой дверь. Я врываюсь за ней.
— Не смей входить, — говорит она тихо, но решительно. А лицо уже в слезах, они выплеснулись в одно мгновение, как только она закрыла за собой дверь!
Я переполнен жалостью и раскаянием. Я забываю обо всем, сжимаю ее плечи.
— Не смей прикасаться ко мне, — шепчет она.
— Молчи! — отвечаю я тоже шепотом. — Ты действительно беременна?
Она кивает.
— И это мой ребенок, да? Ну, мой же?
— Нет, — еще тише говорит она, — не твой.
— Тогда скажи, кто он? Я прошу! Я очень прошу!
Она осторожно высвобождается, отходит к дивану, над которым висит в грубой раме подлинник известного и модного художника, о котором Ирина когда-то делала репортаж. Помню, скаким бешенством я принял появление этого подарка с дарственной надписью: «Очаровательнейшей из женщин»… Это была весна нашего с нею романа. Я поносил этого художника, как только мог, она только смеялась. Уж не этот ли художник?..
Рядом с диваном шкаф, Ирина открывает дверцу и подает мне плед.
— Иди туда, я принесу постель.
А мне бы сейчас в мою комнату! Я устал от загадок, и вообще устал, день был не из легких. Но брать у нее деньги на такси… Я устал. Я хочу спать. Депрессия…
Любимый мой!
Я получила твое письмо. И плакала. Совсем другие слова, и все другое, и я не слышу тебя! Если я получу еще такое письмо, значит все, что было, приснилось мне. Папа говорит, что очень трудно положить на бумагу думы человеческие. Ему иногда приходят в голову такие проповеди, что если бы их произнести в храме, сколько зла не сдедалось бы людьми! А начнет писать, и ничего не получается.
Но это же совсем другое дело, правда? Ведь умная проповедь, это больше от ума. А если от сердца, то разве бумага помеха?
Я молюсь, чтобы все тебе удалось, хотя не понимаю, зачем столько много денег! Но тебе виднее. Только прошу тебя, не пиши мне таких писем! Я боюсь их!
У нас так же тепло, а по телевизору говорят, что в Москве дожди. Показывают Москву, улицы, и я смотрю, вдруг ты идешь…
Я люблю тебя! Я молюсь за тебя, Любимый!
Я уже устала без тебя!
2
Уже неделю я вкалываю, как проклятый. В музее со мной расстались без особого сожаления. Я и не рассчитывал на другое, но было обидно.
Раньше не замечал, а сейчас подумалось, что такая принципиальная ненужность, это, должно быть, дефект воли. Литературные «лишние люди» мне всегда казались плоскими и пошлыми. По-моему, только наше время выявило простую истину, что в противостоянии личности своему времени нет ничего оригинального и уж тем более выдающегося. Все это становится похожим на затасканный сюжет, — та же поза, те же слова, — и я сильно подозреваю, что все эти «лишние», о которых столько намолото рассуждений, выстроено концепций и исписано бумаги, были очень похожи на меня, ну, а себе-то цену я знаю! Я просто размазня, у меня слишком много чувств, чтобы хоть какое-нибудь из них стало моей волей. Но хочу я всего того же, что и прочие, не «лишние», — какого-то успеха, уважения, любви и, пожалуй, именно в такой последовательности. По Крайней мере, так было до сего времени.
Сейчас я делаю ставку на любовь, мне нужен тыл, прочный, надежный, куда при случае можно исчезнуть из основного мира, если он осточертеет. Само сознание, что есть, куда отступить, должно придать легкость слову и делу, привнести своеобразный игровой момент. Неудачники, по-моему, это люди, слишком серьезно относящиеся к своей деятельности, к своим поступкам и реакции на них. Подлинный успех должен быть немного театрализован. И только в тылу, в семье должно быть все прочно, естественно. И вот я делаю ставку на любовь. Я ставлю карту на Тосю, поповскую дочку. И вот я делаю последнюю свою халтуру, которая обеспечит мне материальную базу для устройства гнезда.
Правда, дело оказалось серьезнее, чем я думал, и я побаиваюсь, как бы мне не увязнуть. Каждое утро, прежде чем начать работать, я повторяю себе, что делаю «халтуру», что это калым, что увлекаться этим нельзя, потому что и те, для кого я это делаю, тоже ждут от меня только «халтуру». И все же, кажется, увязаю…
Все началось чисто, по Женькиному плану. Однорукого я нашел быстро. Пристроился рядом, и, по счастью, не было клева. Я достал бутылку, предложил. Потом — вопросик, другой, и вот у меня сюжет для проходной, тиражной книжицы! Андрей Семеныч — бывший дивизионный разведчик. Когда он начал повествовать мне о своих подвигах, я подумал, что заливает, но у себя дома он показал мне свой орденский иконостас. Жена его, Полина Михайловна, ни во что не ставит былые подвиги супруга и проклинает его пристрастие к рыбалке, которая каждую осень укладывает его в больницу.
На мое предложение написать о нем он ответил серьезно и с достоинством: «А чего? Кино смотрю, книги читаю про войну, у меня кое-что и похлеще бывало. Валяй!»
Нынче военной темой забита вся пресса. До меня эта тема дошла через Ремарка. Что действительно интересно для меня из всей памяти о войнах, так это отношение к смерти. Вечерами, обрабатывая магнитофонные записи, вдруг в какой-то фразе или даже интонации моего героя улавливаю что-то глубоко философское, бездонное по смыслу, сталкиваюсь с психологией незнакомого, непонятного мне бытия. Вот, например, такая фраза: «Доползли мы с этим армянином до бугра, и тут очередь. Прижались. А время-то — секунды остались! Я его локтем в бок, поперли, мол, дальше. А его уже и нету. Пополз один».
Я снова и снова слушаю о том, как он «пополз один», и не могу понять, почему эта фраза вызывает во мне дрожь. То ли, что в течение секунд был какой-то армянин и не стало, то ли, что через секунду второй пополз дальше, как будто ничего не случилось? Мне хочется понять, что такое привычка к смерти, ведь героизма здесь, пожалуй, нет, то есть нет волевого преодоления. Я думаю, что миллионы не могут быть героями и термин «массовый героизм» такая же нелепица, как «массовая гениальность». Но и привычка —