поражение в победу обернул. Теперь иная воля, твоей не чета, сотворит победу, когда все надежду потеряют…

Нежная рука Маринина меж тем делает свое дело, в сумерках угадывает Марина, как теплеют глаза его, и не знает она сейчас более важной цели, чем отвлечь атамана от дум горьких и хотя б не надежду — терпение поселить в душе. И когда Илейка Боров кричит ей от входной двери, что баня для царицы готова, всегда презиравшая этот русский обычай, она отвечает Илейке, что они с атаманом скоро прибудут и пусть пару будет как должно…

6

Серая птичка с пушистым хохолком на головке бегает и бегает у куста и верещит задиристо и звонко. Где-то вблизи гнездо у нее, так молчала б о том, человек любопытен и пакостлив, без нужды способен не то что птичий, но и человечин дом разорить, зудом разорения обуянный, — такова уж его природа греховная. Строит по вере, а рушит по страху. А когда и наоборот. Не то что зверь или птица. У них не два начала, как у человека, а одно, зато верное. У них и знание одно только — про жизнь. Про смерть они ничего не знают и тем счастливы и непорочны. Человекам же меж собой мира нет, потому что знание смерти гнетет и смысл у жизни отнимает. Придумывает человек цели, что дольше жизни его, упивается ими, как хмелем, и надеется, смерть поправ, продлиться в них, страхом своим придуманных. Только придумки-то не совпадают! Тогда-то и встает человек на человека будто бы ради чего-то, а в сути — все во имя свое. Каждому придумка ценней другой жизни человеческой — а как еще извечное человекоубийство понять? Сказал Сын Божий: не убий! Чего проще! Всяк принял и согласился. И с согласием этим любовно саблю точит, порох от влаги бережет и ствол пищали чистит с усердием, лишь с долгом супружества сравнимым.

Взойти бы на такую высокую гору, чтоб все, что на земле, в песчинки уменьшилось, и на этой высоте (ведь тогда как бы один на один) спросить тихо: «Зачем я, Господи? Торопливо попов бормотание, а книги мудрено написаны. Мне завтра умирать. Так, может, хоть сегодня что-то нужное успею. Подскажи!»

Но не ответит Господь, потому что душу вопрошающую насквозь видит и знает, что нет в вопрошании чести, все тот же страх один животный. Когда б честь была, ранее открытому и ранее сказанному доверился бы и, возлюбив Господа более грехов своих, грехам предел поставил бы и чистоту души в смертный час принес на алтарь Господа Бога Единого…

Но труслив и пакостлив человек. Вот оно в ладонях, гнездо птичье, из травинок и глины искусно сплетенное и слепленное. В нем три жизни в крапистой скорлупе, а в пяти шагах серый комок перьев мечется по траве и кустам, пищит жалобно и беспомощно. Можно бережно положить гнездо на место и отойти, а можно положить и раздавить ногой. Стоит человек и думает, как поступить, и уже неважно, как поступит, важно, что думал и колебания имел. Возможно ль, чтоб этот же человек вынул саблю из ножен и задумался — отсечь ли палец себе или саблю убрать в ножны. Так нет же! О своей боли человек все знает. Кроме боли душевной. То боль, если она и есть, особая и жизни не помеха и лишь перед смертью все прочие телесные боли заглушить способна. Тогда только и возопит трус и пакостник: «Прости, Господи!»

Олуфьев уже который день без дела. Просился на низовье в дозор — Тереня уперся. К ногайцам в степь сам не пошел. Велел Тихону казаку меж кустов у отмели шалаш нарубить и целыми днями там. И лишь к ночи, от комарья спасаясь, уходит в избу, задымленную до тошноты — все от тех же комаров и оводов ядовитых. Нынче опять с рассветом поднялся, чаю с шиповниковым цветом напился — и туда, к отмели, куда каждое утро приходит Марина и до полуденной жары то бродит по песку, то сидит на коряге, казаками подтащенной к самой воде. Иногда еще и до жары уходит в такой же шалаш из веток и жердей, то ли просто отдыхает, то ли спит. Олуфьев тогда тоже засыпает в своей тени, а проснувшись, порой Марину уже не находит, тогда идет на отмель, на ее места, и шатается по берегу бесцельно… Марина о его присутствии не догадывается. Иногда разговаривает сама с собой, голоса не слышно, и лишь жест иной непроизвольный подскажет Олуфьеву что-то, и тогда он сам придумывает ей думы и разговор и в спор с ней вступает мысленный, убеждает ее в чем-то. Она будто соглашается и благодарит его, но он отчего-то остается недовольным ее согласием и собой, готов выйти из укрытия и заговорить… Но не делает этого.

Может, оттого и следит за ней постыдно, что непонятно ему возникшее, не вспомнить когда, но теперь уже постоянное раздражение… или тихая злость — как назвать это чувство, когда хочется высказать что-то, чтобы боль причинить, пусть не сильную, сильной боли он ей, конечно, не желает, но чтоб хотя бы вздрогнула и оправдаться захотела?… И прежде, как о женщине, не часто о ней подумывал, теперь этих мыслей вовсе нет, но все прочие мысли только о ней, и что же это за наваждение! Однажды отважился и сказал себе, что она, Марина, сущая виновница его погубленной, опозоренной жизни. Но эта словами проговоренная мысль показалась еще более позорной и недостойной мужчины и воина. Вырубил бы ее из памяти, когда б мог. Но увы! Гнусные мысли — самые памятные.

Тогда как же на весах Божьей правды назовется упрямая преданность женщине, которую как женщину и не желаешь даже, но поступаешься ради нее всем, чем поступаться не должно: Но на одном все же подловил себя. Раньше в уме называл ее царицей — и не иначе, а теперь как о бабе мыслит, а как о царице только вспоминает, что таковою является. Не в том ли причина раздражения, что в дело ее уже не верит, когда раньше лишь сомневался, признавая как бы две правды одновременно: Маринину и другую — правду царства, что, втаптывая в грязь самозванство и смуту, утверждается вновь на московской земле и во имя утверждения не пощадит ни жизни, ни чести своих врагов?…

Непросто примириться с мыслью и о том, что на той, другой стороне, что уже подступает и затягивает петлю, там не какие-то иные люди, чистые и смутой не помаранные, но те же самые по именам и родам… Когда б иные, незнаемые и неповинные, как просто было бы вынуть саблю из ножен, положить у ног и отдаться на милость или кару! Но сдаться каким-нибудь васькам хохловым, вчерашним смутьянам, разбойникам и клятвопреступникам, сдаться им только потому, что тот или иной вовремя переметнулся, по чести ли, по корысти — неважно, — нет уж!

Вот она в тридцати саженях у воды — несчастная женщина, соблазненная царством и обманутая людьми, присягнул ей, когда в силе была, в беде хотя бы в уме отречься, того и Господь не повелит!

За локти обхватывает себя Олуфьев — так ему хочется встать, подойти сзади, обнять за плечи, прижать к груди ее маленькую гордую головку, гладить волосы и молчать. Слезы подступили… «Бог ты мой! Так вот оно что!» — вслух говорит Олуфьев, пораженный внезапной догадкой. Тогда в Дмитрове у Сапеги, когда решил предупредить ее о кознях старосты, при первой встрече, ведь то же самое желание было: взять на руки и унести от напасти, защитить — так же в груди было — жалость отцовская! Сколько ей тогда было? Двадцать? Смотрелась моложе. А ему, детей не знавшему? За сорок. Так вот в чем причина маеты его! Столько раз корил себя и каялся, что от взглядов похотливых на прочих женщин неудержим! Девку Стефанию — ведь люба была — ненавидел как подменную и прогнал. Как возможно такое — отцовское чувство за иное принять? Когда б сразу понял, сколько лишнего и ненужного избежал! А сейчас уже ничего не исправить…

Странная, непривычная легкость как бы снисходит на Олуфьева, поднимает его на ноги, выводит из кустов и ведет к Марине. Она сидит на выбеленной солнцем коряге лицом к воде и, кажется, не слышит шуршания песка под ногами Олуфьева, не оглядывается.

— Здорова ли, царица? — спрашивает Олуфьев, останавливаясь в двух шагах от коряги.

Марина поворачивается, смотрит на него светло и просто, улыбается, указывает место рядом с собой.

— Хорошо, что пришел, Андрей Петрович. Как мысли мои подслушал. О тебе подумала только что. В страшном грехе своем покаяться хочу, сей грех не для ксендза. Ему не понять, и мне не прощение надобно, а понимание. А кто ж, кроме тебя? Так?

Олуфьев молчит и смотрит на нее, похорошевшую, помолодевшую, такую маленькую и хрупкую… Не слишком густые волосы ее распущены, черными прядями лежат на плечах, на платье-летнике малинового отлива, лицо румяно от лучей солнечных, а на остреньком носике россыпь чуть заметных веснушек (ранее не замечал)…

Вы читаете Царица смуты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату